– Дурочкой была, конечно. Не устояла. Да и он, Терентий, не должен был… Но так уж получилось… Что тут особенного? Нас, баб и мужиков, всегда тянет друг к другу… – Она отпила из чашки чай. – Ну, а мятеж… разве я понимала, почему матросы взбунтовались? Терентий, правда, говорил, что… ну, как-то не так пошла революция… но я… – Со вздохом Капитолина махнула рукой. – Мне это нужно было – революция, бунты? Нет! Я одно только хотела – любви!
Тут Валентина запищала:
– Ма-а! Пи-пи-и!
– Иди в уборную, я свет тебе зажгу, – сказала Маша и вышла вслед за дочкой в коридор. Вернулась, села, снова устремила на Капитолину взгляд, будто затянутый чем-то темным.
– Ну да, я знала, что Терентий ушел в Финляндию. Его бы расстреляли, если б остался, на линкорах чуть не всех постреляли… А он ушел. И значит, жив остался. А кто с ними дружил, с мятежниками… или просто был знаком – всех арестовали. Меня они по карточке нашли – особисты… Я сама виновата, дурочка же была, уговорила Терентия сняться в фотографии, а они всюду рыскали и карточку увидели. По карточке и пришли сюда – меня арестовали – а за что? – гуляла с кронмятежником… Вот и нагуляла год принудработ…
Голос у Капитолины дрогнул, из-под очков потекли слезы. Гриша тихо сказал:
– Не надо, Капа. Зачем ты… Что было, то прошло…
– Нет! – Она вытерла щеки платочком. – Надо! Столько лет врала – надоело! В Холмогорском лагере принудработ холодина ужасная, снег по колено, суп из гнилой рыбы… Два с половиной месяца стирала в прачечной белье вохры. Потом взяли меня в санчасть помогать доктору. А фельдшером там был брат Терентия, тоже заключенный. Эпидемия сыпняка была в лагере, две медсестры там работали, – они с ног сбивались. Меня им в помощь взяли – ну, прислугой… горшки выносить… полы мыть… подносить больному суп, – а он не дышит… помер… и такое было…
Ровно звучал ее голос. Тихий был вечер, войну отбросили от Питера, от Кронштадта, – вот и тишина, значит, объяла эти, отвыкшие от нее, места. Только взрыкивали заводимые где-то в Средней гавани моторы.
– У Кобякова лицо было, как у разбойника. Глазищи черные, нос сворочен набок. Я как первый раз его увидела, так испугалась. А он меня спас. Двое конвойных за дровяным сараем меня снасильничать хотели, я отбивалась, орала, – Кобяков услышал, прибежал. Обоим морду намял. Меня поднял и говорит: «Я на тебя загляделся, еще когда ты подштанники наши стирала. Я, – говорит, – беру тебя в самодеятельность. Мы монтаж делаем про будущую хорошую жизнь, а ты, – говорит, – петь умеешь?» Кобяков был там, в лагере, начальник культпросвета. Ну вот. Я и пошла петь. Про хорошую жизнь. А время шло. Ты у меня сильно зашевелилась… да… ну и, значит, в ноябре я тебя родила.
Капитолина медленными глотками допила остывший чай. Я поглядел на Машу и поразился. В ней будто свет погас. Куда подевался золотой огонек в правом глазу? Молча смотрела она на мать с незнакомым темным прищуром.
– Если б не он, Кобяков, то не знаю… смогла бы я управиться… Мне и восемнадцати еще не было… Он добрый был, добрый. Взял меня в свою комнату, – как ему это разрешили, я не знаю. Очень с питанием помог. Короче: в ту зиму он нас с тобой спас.
– Ты поешь. – Гриша положил Капитолине пирожок на блюдце. – А то что же… сама испекла, и сама не кушаешь. Маша, ты чаю еще согрей.
Маша молча взяла чайник и пошла на кухню. Она и потом, когда чай пили, ни слова не вымолвила. Хотя Капитолина именно к ней обращалась.
– Бабы в лагере, в женском отделении, были кто? Воровки, проститутки… ну и такие, как я… «враги советской власти», так нас называли… Они тебя обожали. Там Ядвига была, воровка известная, питерская налетчица, так она свой сарафан дала тебе на пеленки. Шелковый, весь в красных цветах. У меня же ничего не было… да и не умела я ничего… Они, бабы, справили и первые твои распашонки…
Меня Маша тревожила – молчанием своим, потемневшим ликом. Я сказал:
– Да, выпало вам, Капитолина Федоровна. Но, слава богу, все это позади.
На мою попытку закончить трудный разговор Капитолина не обратила внимания.
– В апреле меня освободили, – продолжала она. – Хотела вернуться в Кронштадт. Но Кобяков не пустил. Говорил, там, после мятежа, все еще опасно. Да… У него с лагерным начальством ссора вышла. Из-за чего – он мне не сказал, но я думаю – из-за меня. Связался с преступницей… а ведь он был начальник культпросвета… Уволился Кобяков из лагеря и уехал в Череповец, он же оттуда на свет появился… Я освободилась, написала ему, так он сразу приехал в Холмогоры и увез нас. Два года прожили мы в Череповце, на Социалистической сто десять. Ужасно длинная улица… Он, Павел Игнатьич, там работал в угрозыске. Я на курсах медсестер училась. Может, так бы жизнь и пошла. Но в двадцать четвертом, в августе, убили Кобякова. В ночной операции брали они бандитов. Вот он и попал под бандитскую пулю. Паша мой.