Эта аномалия хорошо проявляется в отношении к женщинам. Как и все бандиты, гайдуки ничего не имеют против них. Даже напротив, как указывалось в конфиденциальной докладной записке о македонском командире
Но похоже, что на период своей жизни в образе гайдука, эти беглые девицы становились мужчинами, по-мужски одевались и по-мужски сражались. Одна баллада рассказывает о девушке, вернувшейся домой к женским занятиям по просьбе матери, как она не смогла выдержать этого, бросила свою прялку, схватила ружье и вернулась в ряды гайдуков. Как свобода означала благородный статус для мужчины, так же она означала мужской статус для женщины. И наоборот, по крайней мере в теории, в горах гайдуки избегали сексуальных отношений с женщинами. Баллады клефтов подчеркивают неприкосновенность женщин-заложниц, клефты и болгарские бандиты придерживались поверья, что посягательство на женщину немедленно приводит к пленению (а значит, и к мучительной смерти) турками. Само поверье имеет значение, даже если на практике (как вполне можно подозревать) бандиты не всегда ему следовали{69}. В других бандах, не у гайдуков, женщины встречаются, но это не распространено. Кажется, Лампион был единственным из бразильских вожаков, кто допустил женщин разделить тяготы бандитской жизни; возможно, из-за любви к прекрасной Марии Боните, многократно прославленной в балладах. Это было заметным исключением.
Разумеется, это могло не принимать чрезвычайных масштабов, поскольку, как и жизнь обычного грабителя, жизнь гайдука подчинялась смене сезонов. Как писал в XVIII веке один немец из далматской Морлахии, «есть такая поговорка: гайдуки соберутся, как придет День святого Георгия (потому что грабить становится легче с появлением зелени и изобилием путников)»{70}. Болгарские гайдуки закапывали свое оружие в День Святого Креста 14 (27) сентября до весны, до Дня святого Георгия. И действительно, что делать было гайдукам зимой, когда грабить некого, кроме поселян? Самые суровые могли бы продержаться в горных пещерах, но гораздо удобнее было перезимовать в дружественной деревне, выпивая под героические песни, а если сезон не слишком задался (сколько можно было награбить на проселочных дорогах Македонии или Герцеговины в лучшие времена?), могли пойти в услужение к зажиточным крестьянам. Либо могли вернуться к своей родне, потому что в горных районах «мало было больших семей, которые не посылали никого к гайдукам»{71}. Если преступники и жили в строго мужском обществе, не признавая никаких связей, кроме «настоящей единой банды товарищей», то это происходило только в сезон кампаний.
Так они и жили своей дикой, вольной жизнью в лесах, горах или диких степях, вооруженные «ружьем, высотой с человека», парой пистолетов на поясе, ятаганом[46] и «острой французской саблей», в изукрашенных и позолоченных кафтанах, перекрещенных патронташами, с встопорщенными усами, прекрасно знающие, что слава среди друзей и врагов будет их наградой. Мифология героизма, ритуализация баллад превращала их в архетипические фигуры.
Мы почти ничего не знаем о Новаке и его сыновьях Груе и Радивое, о пастухе Михате, Раде из Сокола, Буядине, Иване Веснине и Луке Головране, кроме того, что они были прославленными боснийскими гайдуками XIX века, потому что тем, кто пел о них (в том числе и они сами), не было нужды рассказывать слушателям, какова была жизнь боснийских крестьян и пастухов. Лишь временами поднималась завеса героической безымянности, и карьера гайдука хотя бы частично попадала под луч истории.