Вихрь этот последний, вихрь грозный напугал кладбищенского сторожа, спавшего невдалеке в похилой времянке, сорвал с ближней могилы жестяной венок и ушел, завинтившись штопором, к небу…
А баран все бежал! Он словно бы немного вырос, шерсть его не клубилась больше, а улеглась одной плотной серо-голубой волной, ноздри горбатого носа вздрагивали, набухая от ветерка и от внутреннего напряжения, копытца вонзались в землю жестко, грозно.
Баран бежал, останавливался, вновь бежал. Этими пробежками-остановками он словно проверял на крепость свой неописуемый, свой дикий восторг, промерял длину не связанного больше ни с какими помехами и случайностями существованья…
Берлинская история
Памяти Александра Ткаченко
Стараясь держать спину ровно, в длиннополом, путающем ноги пальто, стоишь, собственной персоной, на стыке двух берлинских улиц. Мысли набегают одна на другую вяло, сонно.
«Думают, возраст – это годовые кольца, или опыт, или умиротворение. Чепуха! Возраст – это когда стоишь и не знаешь: кинуться с разбегу в Шпрее, или кинуться с кулаками на трясущих юбками туристов-шотландцев? А, может, кинуться бежать? Но ведь никто не преследует. Да и бежать некуда. Есть, конечно, три-четыре точки в Берлине, куда хотелось вернуться, и тут же, близ этих точек, кого-то неведомого обнять, а обняв, навсегда присохнуть к обнимаемым – как жучок к смоле…»
Первая точка, ясное дело, собор.
Но сегодня службы нет. Огромный Берлинер Дом, то грузно нависающий над Шпрее, то парящий в воздухе, закрыт. Светящаяся точка – погасла.
Вторая точка – чуть подальше – кабачок на воде: тихо качаемый, манящий. Он-то, без сомнения, работает.
Третья точка, а верней множество точек, соединяющихся в две параллельные, безукоризненно рассчитанные прямые – Унтер ден Линден. Там уже начинают зеленеть, с тревогой следя за нашим миром подстав и подлянок, старые липы.
Четвёртая точка – опять-таки Шпрее, дальний её изгиб. Река эта, как уверяют берлинцы, движется на глубине своей против течения. И это движение подобно прозе жизни: начинаешь двигаться прямо, а потом тебя относит куда-то вбок, или вообще разворачивает назад.
Саженцы везли влажными, хорошенько сбрызнув их водой. Землю с корней не оббивали и не обирали её руками. Казалось, хрупкие и застенчивые саженцы быстро засохнут. Однако тот, кто их вез, знал: саженцы примутся.
Сельский хозяин, герр Зоммер, отнюдь не задёшево отдавший полторы сотни саженцев берлинскому магистрату, радостно потирал руки. Легкий, кофейного цвета камзол его был распахнут. На лбу проступила испарина. Тонкий, прельщающий женское сословие нос, чуть подёргивался, словно отыскивая в воздухе летучую радость, но может, и разнюхивая нечуемую хворь. Правда, хворей герр Зоммер не опасался: ни кладбищенских, ни речных, ни дорожных. Дух леса, дух свежащий и бодрый, дух привезённый из деревни, перешибал, как ему чудилось, все гнилостные дуновенья округи.
Возчик доставивший в Берлин и господина Зоммера, и саженцы – тоже знал: они примутся. Одетый в грубую жилетку без рукавов, с ножом на поясе и длиннющим кнутом в руках, в коричневых высоких сапогах, с пряжками, заляпанными грязью, в широкополой, видавшей виды шляпе, наполовину закрывавшей лицо, кончавшееся узко-длинной каштановой бородой – возчик улыбался.
Целая аллея лип! В их деревне о таком – слыхом не слыхали.