Тут Дипеш сделал зверское лицо и предупредил:
– Если чего удумаете – у меня в полиции знакомые.
– Где вы так хорошо выучились по-русски?
– О, я три года гастролировал с фашим ансамблем по России. «Три струны» ансамбль назывался. Они меня сделяли настоящим артистом.
– Мы посидим немного и я уйду. У меня, кажется, жар.
– Примите таблетку, – строго сказал Дипеш. – И не сметь поить пивом Шпрех-Бреха. Он мне сегодня трезвый нужен.
Ты глянул на Шпрех-Бреха и поразился его сходству с Дриллой. Черты лица у них были, конечно, разные, а вот выражение глаз – одинаковое. Да и губки, как-то уж слишком сильно сближаемые с носами, вытягивались, как у резвых подсвинков, в одном, в одном направлении! А ко всему прочему – ещё и тихое предстарческое томление залегло у голубоватых щёчных ямочек…
Липы цвели вовсю! Только четыре года, а липовый цвет, избавляющий от простуд, исцеляющий от лихорадки и жара, – уже охапками собирали девушки из простых, чтобы отваром этих желто-белых, пьянящих цветков лечить припадочных, помогать влюбленным, отпаивать забывших свой возраст негодяев, ставить припарки на лоб сочиняющим беззлобные песенки поэтам.
– Дипеш сейчас вернется! Не будем ждать пока он отрубится! Положи деньги на стол и выведи меня отсюда. Ты взрослый, а мне всего четырнадцать!
Шпрех-Брех вскочил, ухватил за руку, поволок к дверям.
Однако на выходе из плавучего кабачка, этот самый выход плотно запирая, стояла уже полицейская машина. Приоткрыв дверцу, из машины глядел добряк-офицер в сдвинутой на затылок форменной фуражке. Он был толстым и без конца улыбался.
Наулыбавшись вдоволь, толстяк в форме погрозил Шпрех-Бреху пальцем. И тут же опять залился ласковым смехом. На задке полицейской машины была приверчена крупно выписанная табличка:
P a s s i v
Шпрех спрятался у тебя за спиной и оттуда ворчливо покрикивал:
– Это, приятель, Дриллы! Они меня отсюда не выпустят. Давай на корму! Нет, сперва – опять в зал. Я только скажу бармену, что мы здесь, и что скоро вернемся. А на корме – лодка! Сейчас – слышишь? – английскую песню дают. Под неё Дрилло не танцует. А потом опять дадут русскую. «Калинку». Ох, он и отчебучит номер! Ох…
В пустом зале мягко лопнула гитарная струна и слабый, но очень приятный мужской голос, по-немецки запел:
– Мне такая песня не нравится! – снова закапризничал Шпрех. – И что это за «гроссес йамерталь»? Зачем мне эта «долина скорби»? Двинули скорей отсюда! Потом, когда от Дипеша отлипнем, я тебя лучше в музей эротики свожу. Ух – сила! Там один греческий горшок с дядьками рогатыми – сто тысяч евро стоит! Вот была бы житуха в таком музее. А ещё там статуэтка есть, её смотритель музея иногда из витрины вынимает, на столик ставит и часами перед собой вертит: то передом повернёт, то задом…
Тебе, однако, песня понравилась. Хотя ты тоже не слишком-то хотел слышать про юдоль, про долину скорби. И, конечно, не мог согласиться, с тем, что в Берлине всюду «мрак и боль». Тебе этот город казался чудесным и неразгаданным, да к тому же для некоторых русских – не для олухов-туристов – для изящных рисовальщиков воздуха, для искателей небывалой музыки смыслов, весьма и весьма подходящим. Недаром русские символисты уезжать отсюда не хотели…
Берлин вис над водами Шпрее. Но не мрак, а сверхплотный полёт двух огромных птиц, стремящихся навстречу друг другу – для любви, для сладко-влажного клёкота – чуялся тебе в размахе четырёх серовато-зелёных берлинских крыльев!
Словно почувствовав ток твоих мыслей, Шпрех – маленький негодяй и деспот – мягко, почти любовно укусил тебя за палец:
– Скорей! А то укушу сильней!