На второй день пребывания пана поляка в больнице в мастерскую на углу улиц Фоксаль и Коперника впёрлись двое. Были они в одинаковых, простегнутых зеленцой и серебром черных куртках, в похожих, невыразительно плоских кепках. Росточку оба тоже были невеликого, но телесной злобой, напрягавшей и костенившей их мышцы, были налиты крепко.
– Мы тебя во где держим, – сказал по-русски один из пришедших, редкощетинистый, коротконосый, с чуть надорванным крылышком правой ноздри, с какими-то совершенно сухими, будто не преломляющими свет и не впитывающими влаги глазами. Сказал и показал черный, отбитый ноготь правой руки. – Будешь делать чего говорят – цел будешь. Усёк?
Пан русский не ответил, только улыбнулся. Двоих этих он мог уложить на пол в минуту, в руках у него было острое шило, он был на своей территории и вообще кой-чего в жизни своей армейской повидал. Да и кроме того, были эти двое похожи на тех, что смеялись и прыгали после танковых залпов на мосту, на тех, кого в мощный морской бинокль пан русский рассматривал из горящего дома и кого запомнил навсегда. Он усмехнулся еще раз, двое его силу и уверенность почувствовали, а почувствовав, занервничали, и второй, явно шестерка, с удивительно смотревшимися на смуглом лице морковными щеками, зачастил гуняво:
– Слысь, ты… пока этого козла не будет, мы тебя грабанем. Тут у вас кой-цего есть – бабки, перламутр, серебриско, то, другое, третье… Мы знаем. Тебя не тронем. Руки свяжем, цего надо нюхнесь, на цасок от-ключисся, потом можесь полицию вызывать. У нас масина – зверь. Нам всего цас нужен. Ну? Через цас далеко будем. Полиция хлороформ и все другое установит. Ты цистеньким и выйдесь. Сделаем всё завтра утром. А инаце – сам знаесь! Лентоцка-то у тебя на лбу. Стало быть, ты оттуда… Террорист, знацит. А поляки террористов страх как не любят! Так сто путь у тебя, падла, один. Жди. Не вздумай вола вертеть…
Пан русский улыбнулся пришедшим затаенно и нежно, и они, возможно, приняли его молчание и улыбку за внезапную покорность. Они не знали, что замолчал пан русский навсегда еще в Москве и потом говорил уже только по необходимости. Но сейчас он улыбнулся не этому. Он улыбнулся тому, что эта жадная чернопузая шпана заговорила случайно о главном. Да, путь один. И у него, и у всех тех, кто это понимает или хотя бы чувствует. А у других вообще никакого пути нет. Когда же путь есть, он узок. И все время сотрясающе и томяще сужается…
На следующий день вместе с паном русским на угол улицы Фоксаль и Коперника под блескучую итальянскую вывеску пришли двое соседей пана поляка. И приходили они во все дни, пока пан поляк был в больнице и пока лежал он дома. «Рэксы» еще раз сунулись и в ласковом варшавском тумане растворились. Но на прощанье пообещали: ты нас, падла, попомнишь.
И вот теперь, приближаясь с паном поляком к Хмельной и вдыхая сладкий, летучий, слабо-криминальный туман Варшавы, пан русский вспоминал тех двоих…
А пан поляк тогда выздоровел скоро. И совместные «проходки» свои они, конечно, продолжили. И хоть до Рождества Господа нашего Иисуса Христа, как говорил русский, и хоть до Рождества Пана Иисуса, как говорил поляк, было далеко, они стали иногда чуть менять маршрут, стали заглядывать в магазины с подарками и елочными «прикрасами».
Магазин на Жерузалемских аллеях был им не совсем по пути, но они забрели и в него. Это был большой трехэтажный универмаг. И универмаг этот пану поляку сразу и весьма понравился. Потому-то и в другой, и в третий раз они завернули в него. И в последний такой заход на третьем этаже пан поляк купил сыновьям-семилеткам по детской гитаре с вовсе не идущим к гитарам названием «Mini Lista», а на втором этаже пан русский купил себе две папки для бумаг, новый галстук и набор рашпилей. А уж после этого они спустились вниз.
И здесь вдруг сердце пана поляка снова стало сужаться и стало, наверное, таким же узким, как плавающее в бутылке «польской крепкой» сердце Шопена, или, может, таким узким, как трость для хорошего смычка. Он сел прямо на какой-то высокий ящик у выхода из универмага, словно специально для него там поставленный. Пан русский, ни слова не говоря, кинулся от универмага к проезжей части. Но сердце пана поляка тут же расширилось вновь, узость пропала, и он звонко щелкнул пальцами, как делал всегда, когда отдавал какое-нибудь распоряжение по мастерской. Пан русский слух имел тонкий – даром что ни на каком музыкальном инструменте не играл – и тут же обернулся. А обернувшись, увидел: пану поляку значительно лучше, тревога ложная, – и чтобы сделать старшему другу (а именно так в последнее время именовал себя пан поляк в кратких беседах с паном русским) приятное, выставил перед собой большой палец. Затем пан русский решил купить детям пана поляка два шара-сердечка и двинулся к лоткам, стоящим вдоль проезжей части.
Остальное пан поляк видел, как видят сон. Он порывался вскочить, но разве вскакивают во сне? Он порывался кричать, но разве удается хоть когда-нибудь во сне крикнуть?