И эта песня тоже - наискосок всему . Всему, что уже воспринималось у Булата как привычное и ожидаемое. Привычен стал путь со старого Арбата на войну. Привычен герой - маленький школяр, надевший шинель. Его неисправимо штатский облик. Его городские ангелы. Его мечтаемые женщины - неверные, непостижимые, туманно-загадочные.

Вдруг - мама. Что-то русское, певуче-простое, невообразимо далекое и от армяно-грузинских корней, и от советских новобранцев, мальчиков Державы, идеалистов 1941 года.

Не клонись-ка ты, головушка,

От невзгод и от обид,

Мама, белая голубушка,

Утро новое горит…

Как сон из деревенского детства.

Это был единственный случай, когда, записывая Булата, я не выдержал и попросил повторить.

Словно не поверил:

- Это - тоже твое? Боже мой, это твое? Твое?!

Душа замерла, потянулась в несбывшееся, в запредельное - далекое от ранних шинелей и поздних троллейбусов, - такое горькое, сладкое очарование было в этих простых словах, рифмующихся осторожно и неясно, как во сне:

И сладки, как в полдень пасеки,

Как из детства голоса, -

Твои руки, твои песенки,

Твои вечные глаза…

Так притягивало у Булата - нетипичное.

МИмолетная святая

А вот - типичное: будни нашего отряда, бездомная девчонка, попавшаяся на фронтовом маршруте. Прежними песнями Булата подготовлено пришествие окопной Мадонны, этой беззащитной беженки, приткнувшейся к армейским харчам, к армейским мужикам-защитникам:

И откуда на переднем крае,

Где даже земля сожжена,

Детских рук доверчивость такая

И улыбки такая тишина?

Святая!

Но тогда откуда этот мутный след за нею шлейфом? Откуда дух коммуналки на этом ветрище? Солдаты «шагом тяжелым проходят по улице в бой» - в самом строчечном строе какая-то странность: так, «по улице» не в «бой» проходят, а на службу. Второй план - такой же странный по речестрою: «редкие счастливые жены» над судьбой девочки «злословят». Во-первых, какие там «счастливые жены», когда «земля сожжена»? Ах, «редкие»? До «редких» мне дела нет. Во-вторых, ну и что, если злословят? Это что, соизмеримо - война, которая все сожгла , и что-то квартирное, обыденное, коммунально-арбатское «злословят»?

Этот мотив вообще проходит у Булата какой-то странной нотой: завеса мелкой лжи в людях, мелкая слабина, которая почему-то застит свет. Думаешь: он же с Богом говорит, причем тут «жены», или их «воровство», или та «циркачка», к которой «страсть схватила», или та «Наденька», которая «пойдет гулять с другим». Или это все страсти-страхи «московского муравья»? Акакий Акакиевич в шинели рядового-необученного…

Очистительным шквалом приходит - фронт. Отрада - святая в этому аду.

Мы идем на запад, Отрада,

И греха перед пулею нет.

Какого греха? А если нет, зачем - о грехе? И если перед той девочкой «ни грана вины» - зачем о мнимой вине речь? Какую боль, какую жуть так в себе заговаривают? Поверху - гармония, песня. Вернее, всегда - «песенка» - ну, как бы пустяк: легко все, воздушно, аристократично.

А понизу - смутное ощущение обрыва в бездну.

ФАктура зари

Ничего непонятного: Арбат, суета дворов, все просто… Загадка фактуры любого текста у Булата - вот эта милая простота, незаметно и мягко погружающая тебя в странное инобытие. Городская обыденность, троллейбусы, прохожие. В случае невероятного форса - какая-нибудь ресторанная бравада. Ну, в пределах ленточки на бескозырке. А так - пыль повседневности.

Только пыль эта - с былинных шлемов.

Красками арбатской суеты живописуется - мистерия.

Этот сказочный, сказовый ритм - с первых строк. Он инобытие той простецкой жизни, которой живет этот мир, он ее тайное спасение.

Живописцы, окуните ваши кисти

в суету дворов арбатских и в зарю,

чтобы были ваши кисти словно листья.

Словно листья,

словно листья к ноябрю.

«К ноябрю» - тайно-праздничный знак времени, опознавательное клеймо меченых мальчиков Державы. Праздник плывет по серому асфальту. Мостовая качается, не может очнуться. Непонятно, как это все слито, как сращено в стихе: плывущая заревая легенда и суета. Они ж чужие, чужие! У них координаты не сходятся! Их судьба разведет!

Он это и чует, певец Арбата, на это и отвечает:

Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы,

наше лето, нашу зиму и весну…

Ничего, что мы - чужие.

Вы рисуйте!

Я потом, что непонятно, объясню.

Последняя строка и есть тот «мазок гения», который отсылает всю картину в запредельность. Последняя строка вдруг открывает тебе то, что все время смутно брезжит в картине.

Перейти на страницу:

Похожие книги