Подобного содержания записок и писем в судьбе Карамзина было множество. От обвинений, прямых или косвенных, он отгородился “Историей государства Российского”. Однако его противники не собирались складывать оружие. Многие из них были лично задеты Николаем Михайловичем в бытность его издателем и журналистом. К числу таковых принадлежал и Семён Бобров. В “Аонидах” – антологии современной поэзии, Карамзиным когда-то составленной – писатель отозвался о бобровских стихах прямо. “Молодому питомцу Муз, – сказал он, – лучше изображать в стихах первые впечатления любви, дружбы, нежных красот Природы, нежели разрушение мира, всеобщий пожар Натуры и прочее в сем роде”. В подношении Муравьёву Бобров ответил на эту рекомендацию – в том смысле, что “первые впечатления любви” оборачиваются “ужасным сладострастием”, и ничему хорошему не могут научить не только “молодого питомца Муз”, но и человека вообще. По мысли Боброва, Карамзин проповедует плотскую чувственность в ущерб духу, камуфлируя её соблазнительно “лёгким языком”.
В то время, когда Бобров “подносит” Муравьёву своё сочинение (1805) – Михаил Никитич занимает должность товарища министра народного просвещения и попечителя московского университета. Его мнение имеет безусловный вес и может повлиять на судьбу конкретного человека. Правда, не очень понятно, на что Бобров рассчитывал, ведь Муравьёв ценил Карамзина как писателя и даже хлопотал за него. Вряд ли он предпринял бы какие-то действия по его дискредитации.
Так или иначе залп состоялся, и ответ, хотя и заставил себя ждать несколько лет, был сокрушительным. Каждый из троицы младо-карамзинистов принял текст Боброва на свой счёт. Обвинения в безнравственности задевали Жуковского, чья любовь к племяннице Маше Протасовой не могла отыскать естественного разрешения в женитьбе, которой противостояло мелкое, упрямое, провинциальное ханжество. Многоречивый и безрифменный стиль Боброва давно раздражал Батюшкова, к тому же он защищал честь Муравьёва, которого Бобров хотел использовать. А Вяземский боготворил Карамзина и был готов встать на защиту “карамзинизма” в любом случае. Правда, совмещая в одном номере “Вестника Европы” литературный “наезд” на Боброва с призывом о помощи лишённому кормильца семейству, карамзинисты как бы говорили: есть литературная полемика, а есть жизнь; не стоит их смешивать.
В конце мая 1810 года семейство Карамзиных-Вяземских переезжает в подмосковное Остафьево. Вслед за ними отправляются Жуковский и Батюшков. Начало июня пройдёт в “дружеском общении”, окончательно укрепившем литературный союз поэтов.
В Остафьеве Батюшков наблюдает Карамзина почти ежедневно. Надо полагать, он видит всё того же “упоенного, избалованного безпрестанным курением” человека, каким Карамзин запомнился ему по Москве. Однако здесь, при более тесном общении, эти приметы получили новое толкование. За человеком “внешним” Батюшков мог почувствовать “внутреннего”. У которого за плечами долгий путь этического осмысления истории – и опыта жизни в ней. Результат пути – ясность ума и чистота чувства, что при максимальной творческой нагрузке (работа над “Историей”) составляют ту степень свободы (или “упоения”), к обретению которой так долго шёл писатель, и которую так трепетно оберегал от вторжения.
Состав мыслей Карамзина – о социальной действительности, которая почти всегда враждебна поэтической мечте (т. е. свободе творчества); о постоянном преодолении человеком этой враждебности – путём поиска и утверждения внутренней точки опоры, а значит покоя и счастья – станут мыслями и самого Батюшкова. Как не потерять себя в предлагаемых реальностью обстоятельствах? Как сохранить свободу, рассудок и совесть – во времена, лишённые и того, и другого, и третьего? Подобными вопросами и сегодня задаётся в России любой человек с умом и сердцем. В
Вопросы этики и психологии занимают и Жуковского. Между двумя поэтами даже установится некое литературно-полемическое “отношение”. Они будут обмениваться поэтическими посланиями. “Воспоминание есть двойник нашей совести”, – скажет Жуковский. Поэзия есть “…сочетание воображения, чувствительности и мечтательности” (Батюшков). Оба согласны, что творчество (т. е. буквально “творение стиха”) объединяет в себе этику (т. е. “как жить”) и эстетику (“как писать”) – при условии, что жизнь и творчество в судьбе поэта нераздельны. Философия “союза” этики и эстетики станет громадным шагом от классицизма XVIII века, мыслившего поэта отдельно от человека – к романтизму с его слиянием судьбы, искусства и личности.
Точку опоры – покой и умиротворение – Жуковский отыскивает в пространстве человеческой памяти, преображающей минувшее в идеальное и неподвластное времени. Его мир меланхоличен, поскольку даже счастье настоящего он рассматривает сквозь призму прошедшего, которым настоящее неизбежно станет. А Батюшков пытается жить подобно эпикурейцам – “здесь и сейчас”, сколько бы бесприютным и зыбким это “сейчас” ни было.