В душе его, которая никогда не могла противостоять силе страсти, была натуральная, сильная привязанность к добру. Он любил наслаждаться
Батюшков. Женщины меня бесят. Они имеют дар ослеплять и ослепляться. Они упрямы, оттого что слабы. Недоверчивы, оттого что слабы. Они злопамятны, оттого что слабы. У них нет
Жуковский. Карамзин сравнивает Бонапарте с графом Дмитрием Ивановичем Хвостовым – один полагает славу в том, чтобы быть деятельнее, другой в том, чтобы много писать, не думавши о предмете деятельности и о том, хорошо ли пишет.
Батюшков. Писать и поправлять одно другого труднее. Гораций говорит, чтоб стихотворец хранил девять лет свои сочинения. Но я думаю, что девять лет поправлять невозможно. Минута, в которую мы писали, так будет далека от нас!.. а эта минута есть творческая. В эту минуту мы гораздо умнее, дальновиднее, проницательнее, нежели после. Поправим выражение, слово, безделку, а испортим мысль, перервём связь, нарушим целое, ослабим краски. Вдали предметы слишком тусклы, вблизи ослепляют нас. Итак, должно поправлять через неделю или две, когда еще мы можем отдавать себе отчёт в наших чувствованиях, мыслях, соображении при сочинении стихов или прозы. Как бы кто ни писал, как бы ни грешил против правил и языка, но дарование, если он его имеет, будет всегда видно. Но дарования одного, без искусства, мало.
Жуковский. Два рода рассеянности: одни происходящие от натуры; другие от самолюбия. Первая неизлечима и есть не иное что, как некоторый недостаток в организации нашей головы. Последняя может быть исправлена только тогда, когда положим границы нашему самолюбию.
Батюшков. Кто пишет стихи, тому не советую читать без разбору всё, что попадётся под руку. Чтение хороших стихов заранивает
Жуковский. Чувство умнее ума. Первое понимает вдруг то, до чего последний добирается медленно. Чувствительность можно сравнить с человеком, имеющим зоркие глаза; он видит издали очень ясно тот предмет, до которого близорукий должен достичь, переходя от одного предмета к другому, чтобы его увидеть, – результат один и тот же.
Батюшков не празден
Вторую половину 1810 года Батюшков снова проведёт в деревне. Впечатлений от Москвы хватит, чтобы кое-как пережить унылые месяцы пошехонской осени. Уже в июле, только-только вернувшись к сёстрам, он напишет Жуковскому, что ощутил в Москве грусть, то есть живо представил будущее деревенское одиночество; а ещё “потому что я боялся заслушаться вас, чудаки мои”, добавляет он.
Но “чудак” Жуковский и сам теперь в деревне, и постоянным адресатом Батюшкова снова становится Гнедич. Это будет вторая “хантановская осень” Константина Николаевича. Письма, которые он напишет Гнедичу, составят нечто вроде художественно-эпистолярного цикла. И внутреннее, творческое и душевное, и внешнее (физиология и быт) – отразятся в них с особой, хотя и непрямой, точностью. Каждое послание станет для Батюшкова внутренним зеркалом. В письме, о котором пойдёт речь, апология эпикурейского “дружества” и философия праздности (творчества) – подкреплённые литературными цитатами – выражены в органичном единстве, то есть так, как они мыслились поэтом в момент перенесения на почтовую бумагу.
Письмо начинается стихотворной цитатой из Лудовико Ариосто. Батюшков цитирует “Неистового Роланда” на итальянском. Вот эти первые четыре стиха из седьмой главы – в подстрочном переводе Михаила Гаспарова: