И явился пред ей во всей красе молодец неведомый: мчал во весь дух, д’ чтой-то замешкал, д’ на перепутье стал: и не шелохнется, потому заприметил Анисьюшку, хушь и темень кромешная на свет на белый дерюжку свою чёренную накинула… А та стоит, Анисьюшка-т, ровно березынька белая, а по лицу слеза течет что соком чистая… ’От спешился, самый молодец-т, а конь под им чёренный точно ноченька, д’ во всю ноздрю ишшо фыркает, д’ копытом об земь бьет: нет узды на его! А и молодец сам собою весь черенный: волос вьющий, густой, что крыло вороново, глаз раскосый, масляный, что спелое гранатово зернушко, бровушка что дугою какой выгнута стелется…

Анисьюшка не шелохнется, ровнешенько заворожённая: ничегошеньки про молодца-т не ведает! А и куды сронила дар-т свой особельнай, полоротая? Толь глядит на его на красу мужску, толь сердечко ретивое попридярживает… И как цаловал-миловал – словца не молвила, и как сымал с ей рубаху суконную, и как повалил на травушку муравую…

А луна лукавая пос’ребрила его головушку ровно проседью, д’ сверкнуло словно молонья колечко бручальное, обожгло сердечко девичье пуще кумысца того, что своими рученьками ставила… И заплакала Анисьюшка слезьми горючими, потому чует: сыскала желанного – а и потеряла в одночасие…

Тот цаловал ей на прощание д’ так и сказывал – а уста что сахарные, а голос дрожал что колокольчиком: ты прости, мол, мене, душенька, не в собе я был, кады входил в тобе, ровно нашла нелёгкая! Не ищи ты мене, грешника, потому ждет мене верная жёнушка безвинная. Коли сможешь, запамят’вай… И пришпорил коня свово чёренного…

– Как величать тобе, сокол мой? – Толь и молвила Анисьюшка. – Как окрестить дитя, коли на свет божий понародится-явится?

А тот пустил словцо камешком по ветру – оно в степь и кануло – да и завихрился в темень кромешную, толь его и видели… А Анисьюшка на травушку муравую кинулась что каким спелым яблуком д’ всю ноченьку и провыла, горемыкая… А как солнушко покатилось по небу, пошла к ручейку, обмыла личико опухшее – д’ не признала свово отраженьица, ровно не она то – другая кака Анисьюшка…

И ишла сызнова, а куды кинешься, покуд’ва ноженьки ей белые не поповывели в местечко тихое. А как поповывели, сейчас и повалилася с ноженек-т самых, что куклица тряпичная. Очнулась – а над ей кой-то склоняется: кожа смуглая, волос вьющий, черенный д’ с проседью, бородушка вострая – и глаза текут семитские на красу золотую ейную, что Анисьину, так и капают.

– Ты глянь-ко, Давидко, очнулась золотая деушка. – И другой над ей склоняется… уж там такой красоты неописанной, что ин поперхнулась, эт’ Анисьюшка-т, ин очи сомкнула: эд’кое чудо-расчудо чудесное. – Пущай поспит ишшо чуток. – И заслышала Анисьюшка: зашаркал кой-то по полу тихохонько. И провалилась в глыбь сна глыбокого Анисьюшка, и посыпохивает, и привиделся ей Давидко, что красы неописанной, и другой, у коего глаза текут – и очнулась она счастливая. Глядит, хата вся, как есть, часами поувешена: и тобе большущие, и махонькые – и всё тикают, часики-т: тик-так, эд’к да растак, а которые и бом-бом сказ’вают. И сидит в уголку фигурка еле приметная, и работу неспешную работает.

– Иде эт’ я? – испраш’вает Анисья тихохонько.

– А в дому у часовых дел мастера, у Абрама Мосеича. – Голосок до ей доносится – и сейчас вослед за голосом фигура пред ей, пред Анисьей, является с лицом благообразным д’ с глазами семитскими, что текут елеем на красу золотоглазую-златокудрую. А толь глядит на его Анисьюшка, на Абрама-т на Мосеича: ни пейсов при ём, ни ермолки кой, хушь самой худой, не наблюдается, – потому у их, у жидов-т, порода такова, таков закон: парни-т д’ мужуки ихные носют ермолки вкруг главы, а с-под ермолки-т и поповыставят свои пейсики, что ’от в ступе пестики, д’ ишшо, сказ’вают, плоть мужску обрез’вают, потому больно большущая. А толь и послух’вает Анисьюшка: гладко говорит Абрам Мосеич, д’ по-нашему, по-православному, и язычино-т не куверкает. Потому у их, у жидов-т, порода такова ихная, семитская: все звуки православные на свой лад пер’ворач’вают, заместо «русские» сказ’вают «гусские», потому православный для его, для нехристя, ровнешенько гусак – не человек.

’От глядела Анисьюшка на Абрама на Мосеича благообразного, ’от слухала речи его слад’стные д’ диву и давалася: и что эт’ у т’я, Абрам, мол, Мосеич, и пейс не торчит с-под ермолки, а и ермолки самой как несть, и язычино, ты, мол, не куверкаешь? Толь про плоть не испраш’вала, потому сама уж вкусила от плоти той мужской – ин стыдобилась топерича. А Абрам Мосеич: а на что мене тот пейс, на что ермолка та? Я хушь в ермолке, хушь в треуголке – а всё Абрам, всё Мосеич. А язычино, мол, не куверкаю, потому живу, мол, всю жизню промеж православными: все мы люди, все от отца д’ от матери.

Перейти на страницу:

Похожие книги