— Я расскажу вам, почему я приехал в Советский Союз, — намеренно негромко и неторопливо обращается к притихшему залу Родд. — Нас пригласили сниматься — меня и моего покойного товарища Патерсона. Его уговорил принять предложение киностудии «Межрабпомфильм» знаменитый в Америке негритянский писатель Ленгстон Хьюз, а меня — жизнь. Жизнь заставила. Я не мог больше смотреть с ужасом на свою черную кожу. — Вейланд перевел дыхание, в зале кто-то заплакал. Невесело улыбнувшись, Родд продолжал: — Случилась со мной история, похожая на сказку, на старый театральный анекдот про впечатлительного зрителя и очень хорошего актера. Дело в этой сказке происходит где-то в Северной Африке. Из Франции приехала на гастроли труппа, и главный артист так замечательно играл Отелло Шекспира и… душил Дездемону… так страшно и естественно душил, что среди публики вскочил молодой колониальный капрал и выстрелил в Отелло… Артист упал и тут же, на сцене, умер, а капрала расстреляли… Похоронили их рядом под надписью на мраморе: «Лучшему актеру и лучшему зрителю». — В зале никто не засмеялся, только стало еще тише. По-прежнему всхлипывала девочка. Вейланд провел ладонью по лицу, стер улыбку. — Вот и со мной произошла похожая история. Играл я в Америке Отелло с белыми актерами, спектакль пользовался успехом, и мы ездили по всей стране. На севере особых неприятностей не было, но в одном южном городке, где даже в театр белые ходят с оружием, случилась беда. Вероятно, я тоже неплохо исполнял свою роль, и когда стал душить Дездемону, белые хулиганы подняли крик и на сцену полетели тухлые бананы и камни. Дездемоне разбили лицо, и ее унесли, а я стоял на авансцене, и меня оскорбляли, и грозились застрелить, и кидали в меня всякой тухлятиной, и я словно умер. Негодяи не видели моих слез. Но моя душа плакала и стыдилась, что люди еще звери. Мною овладел ужас кожи, ужас бездны, в которую рушатся человеческие души, когда ими овладевает ненависть племени, породы, стада. А ведь среди этих зверей в темном зале были мужчины и женщины с университетским образованием, отцы и матери маленьких людей, сыновей своих и дочерей. Меня не застрелили, потому что я стоял неподвижно, облепленный гнилью, перед освещенной рампой. Если бы я побежал, в них проснулся бы инстинкт охоты человека на человека… Я не хотел, чтобы меня линчевали, и покинул труппу, и уехал… в Россию…
Зал Дворца пионеров взорвался. Ребята со слезами на глазах что-то кричали, поднимали к плечу и сжимали детские кулачки. Зарыдал и Вейланд на сцене, закрыв лицо руками. И зал опять притих.
— Спасибо, — тихо произнес Вейланд и отвел руки в стороны. — Но я еще не все вам рассказал. Вместо меня на роль Отелло взяли другого черного актера, моего друга. И вот сегодня… я опоздал потому, что сегодня… получил письмо из Америки… Моего друга застрелили, когда он душил на сцене белую Дездемону… как в сказке… в старом театральном анекдоте… — Вейланд медленно пошел к своему стулу за столом президиума, обернулся и негромко сказал: — Вот почему я приехал в СССР и с радостью снимался в картине «Миклухо-Маклай».
…В высоких тростниках, среди белесой от соли воды, плыли мне навстречу ладьи, выдолбленные из цельных стволов, плыло прошлое. Звучали во мне голоса Вейланда и Пата и полузабытый щемящий блюз…
В середине шестидесятых годов мною вновь завладели мысли и впечатления, связанные с Африкой, став частью интернационального сюжета, и я снял фильм… около своего дома.
От Ломоносовского проспекта, где я жил, до высотного здания МГУ пятнадцать минут ходьбы.
В летней душистой тишине я стою среди университетского лесопарка.
На нижней, бесплодной ветке яблони висят пять разноцветных хозяйственных сумок. Пять немолодых женщин в рабочей одежде играют в карты, расположившись под деревом. Они отдыхают. Неподалеку от них блестит на неярком солнце маленькая красная сенокосилка, которой женщины сняли свежую, сочную траву. Старик и мальчик собирают ее вилами и забрасывают на высокий стог.
Стоят стога, а за ними видна в погасающем вечернем небе башня университета с расплавленным закатным светом шпилем.
Я знаю, внизу этой башни, в мраморном, похожем на метро, сумрачном вестибюле, висит в траурной рамке извещение о казни вернувшегося на родину студента-африканца. Он учился в МГУ, знал, что заочно приговорен к смерти, но не мог отказаться от борьбы. К объявлению приклеена любительская фотография, на ней африканец снят на фоне тысячи окон университета.