Степан Бояркин, одетый по-домашнему, в кофейной сатиновой рубашке без пояса, сидел в горнице за столом, держал на коленях маленького, около двух лет, белобрысого сынишку и кормил его жидкой пшенной кашей. Ребенок иногда вырывал у отца ложку и бил ею по тарелке или обмазывал кашей и губы, и нос, и щеки. Другой сын, лет пяти, белокурый и вихрастый, сидел рядом с отцом, счастливо поблескивая глазами, тоже ел кашу и иногда, преисполненный счастья, прижимался головой к боку отца. Лукерья стояла на коленях у открытого сундука и выбирала белье для мужа; изредка, оборачиваясь к столу, она улыбалась, ласково ругала Степана за то, что он плохо смотрит за малым, и, начиная рыться в сундуке, роняла в него и счастливые и горестные слезы — и тех и других в равной доле…
Перед Бояркиным стоял хмурый, дико заросший волосами пожилой человек в распахнутом, заскорузлом полушубке; позади него — двое юношей, которым до призыва оставалось не менее года. Разговаривал с Бояркиным только пожилой; Крылатов и Костя сразу догадались, о чем речь: все трое просились в отряд.
Партизаны решили обождать на кухне.
— Чего же брать нам с собой? — спросил кудлатый мужик. — Не на один же день, Степан Егорыч, идем!
— Побольше злости, — ответил Бояркин.
— Этого хватит, Степан Егорыч!
— А страх дома в подполье оставьте.
— Это тоже сделаем, — охотно пообещал кудлатый. — А все же, Степан Егорыч, надо по-хозяйски, а?
— Табаку побольше захвати.
— Я же, знаешь, некурящий.
— Другие курить будут. У нас плохо с табаком.
— Так это я найду. — Кудлатый обернулся назад. — У вас небось найдется, ребята?
Ребята в один голос, с двух сторон:
— Есть, найдем!
— Ну что ж, Степан Егорыч, благословясь, в путь?
— Собирайтесь, к рассвету уйдем.
Все трое вышли из горницы.
Надевая шапчонку, кудлатый весело подмигнул партизанам черным глазом под лохматой бровью.
— Принял!
Выслушав рапорт Крылатова, Бояркин сказал с чувством полного безразличия:
— А шут-то с ней! Я всего и хотел-то постыдить ее. Не будешь же руки об нее марать?
Он хотел побыть наедине с семьей.
— Идите пока, — сказал он. — Отдыхайте.
Но тут же остановил партизан:
— Видите, какие у меня сыновья? Этот уже букварь учит, в профессора пойдет, а этот… видите, как работает ложкой? О-о, этот пойдет еще дальше!
Худое, бледное лицо Степана Бояркина вдруг посветлело, зарозовело, точно слегка тронутое теплой летней зарей.
Крылатов и Костя вышли из дома Бояркина с ощущением необычайной теплоты домашнего уюта, красоты и благородства семейной жизни. Они с удивлением видели, как семья и дети возвысили Степана Бояркина…
XVII
Около полудня в Ольховку прибыл немецко-фашистский карательный отряд. Вместе с гитлеровцами приехал и Лозневой. Но партизаны скрылись из Ольховки еще на рассвете. Каратели кинулись дальше, в деревню Рябинки, куда, по рассказам ольховцев, будто бы ушли партизаны. В Ольховке остался волостной комендант Гобельман с небольшой группой солдат для производства тщательного расследования дела. Остался здесь и Лозневой.
…В разгромленной комендатуре был найден связанный по рукам и ногам староста Ерофей Кузьмич. Связали старика партизаны перед уходом, по его же совету, чтобы ему легче было отвлечь от себя какие-либо подозрения. Но старику пришлось лежать связанным, в неловкой позе, на вонючей соломе несколько часов в томительном ожидании приезда гитлеровцев. В разбитые окна дуло и заносило снег, в комендатуре было холоднее, чем на улице. Партизаны связали на совесть, и Ерофей Кузьмич не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Хорошо, что догадался одеться потеплее, но даже и в хорошей шубе да в теплых валенках коченело все тело. Как ни побаивался Ерофей Кузьмич встречи с гитлеровцами, но все же, корчась на соломе, ругался про себя: "Какого же они черта задерживаются? Ехали бы скорее, что ли!… Мысленное ли дело лежать столько на холоду?" Да и жутко было лежать в комендатуре. Вокруг — вороха соломы, куриное перо и трупы немцев… Думалось обо всем и казалось разное: один раз — будто пошевелился толстый комендант Квейс, в другой раз — будто застонал солдат у порога. Нелегко было и оттого, что в эти часы мук и волнений Ерофей Кузьмич не мог закурить, хотя, как человек предусмотрительный, захватил с собой полный кисет самосада.
За несколько часов Ерофей Кузьмич так измучился, что ему, когда появились в комендатуре гитлеровцы, не потребовалось изображать себя несчастным: он и в самом деле имел вид совершенно несчастного, измученного человека. Увидев над собой Лозневого, Ерофей Кузьмич страдальчески сморщил посиневшее морщинистое лицо, будто сдерживал рыдания, и сказал с тяжким стоном:
— Повесить хотели!
В комендатуре шумели гитлеровцы, рассматривая закоченевшие трупы; немецкие голоса слышались и вокруг — на ближних дворах и огородах. Но несколько гитлеровцев (один из них — Гобельман) столпились около Ерофея Кузьмича.
— Кто же был-то? Кто? — спросил Лозневой.