А в это время Бабаев неистощимо, воодушевленно доказывал Андронникову во 2-м Доме Советов (номерок в пятом этаже с окнами под стеклянный колпак):
— Ленин на съезде шутками отделывался, а не возражал. На всякий случай, на случай, что, дескать, при другом повороте дел он возьмет под руку ту же самую оппозицию. И тогда она будет настоящей, а ты и все вы такие окажетесь оппозицией.
Жесткие волосы бороды Бабаева были продолжением его нервных морщин. Серые глаза его сливались с синими кругами утомления под глазами, и в лохматых волосах головы выглядывала преждевременная седина. И все лицо сливалось с грязной занавеской окна.
— Это потому, — возражал Андронников замогильным голосом от усталости, — что ваша оппозиция многосердитая, да мало деловая.
— Ой, смотри, ребята, бросьте эту тактику «хи-хи» да «ха-ха» к рабочему.
— Не тычь рабочим! — внезапно раздраженно ответил Андронников. — И я такой же «профессор», как ты.
С этими словами Андронников бросился на грязную кушетку. Кушетка жалобно пискнула.
На лице Бабаева сменились три цвета: красный, бледный и его обыкновенный — серо-желтый.
— Но ведь ты с головой ушел в бюрократию, — сробевшим тоном, как младший перед старшим, говорил он, — сидишь в управлении, над штатами пыхтишь, какие-нибудь там схемы разрабатываешь. А рабочий? Что такое рабочий теперь? Наймит. Да, наймит, только не у Ивана Иваныча, а у государства. Наймит, а не власть.
Странно, болезненно и спутанно чувствовал себя от этих слов Андронников. С языка рвались возражения, но то, что говорил Бабаев, было такое, как болото в тундре: чем больше его мнешь, тем оно больше засасывает. Андронников томился, глядел усталыми лихорадочными глазами в желтизну лица Бабаева, в его жесткую и нервную бороду, в его мерцающие болезненным блеском глаза, понимал и в то же время не понимал его.
— А партия? — жег безжалостно Бабаев сердце своего старого товарища. — Вот сегодня мне Голубин, из Замоскворечья, говорил, что больший процент уходящих из партии падает на рабочих. Интеллигент не уйдет из партии. К чему ему? Он благодаря своему развитию может получить хорошую ваканцию и так далее. А наш брат рабочий? Какую он ваканцию может получить? Только так себе, комиссаришка какого-нибудь, вроде стражника над рабочими. И должен будет своего же брата все за бока да за бока — и тут же агитировать: объединяйтесь, мол, идите в наш лагерь. Это еще хорошо, а то пошлют коммуниста-рабочего в учреждение, там его курьером поставят, а спец сидит себе на самих совнаркомовских пайках, понукает…
Андронников метнулся из одного угла комнаты в другой, потом подошел вплотную к Бабаеву и спросил:
— А ты выйдешь из партии?
Бабаев ответил без колебания.
— Нет, но имей в виду…
— Нет?
— Нет.
— Хорошо, продолжай дальше.
— Да… но имей в виду, не все рабочие, уходящие из партии, уходят от революции.
И опять заговорил неугомонный, мятущийся Бабаев. Андронников же шагал по комнате.
Потом не выдержал. Стал возражать. Усталый ночной спор, где слова вылезали сами собой, без разбора и контроля, свернул на узкую колею перебирания товарищей. Вспоминали кого попало. Вот, например, юноша Бертеньев. Его не любил Бабаев за то, что на лице своем он носит все 50 лет. Практичен, покоен, деловит… Резников — тоже. Был когда-то террорист, а что теперь? Бюрократ. Впрочем, тоже толковый работник.
Так, топчась на именах и фамилиях, Андронников и Бабаев не могли уже вернуться к широким вопросам. Будто в словах была своя сила, и они обрушились мутным потоком в узкую канаву полусплетен.
Такое явление за последнее время Андронников не раз замечал. О чем бы среди товарищей ни зашел спор — вдруг с одного пункта спор делал крутой поворот и упирался в перечисление имен и фамилий. При этом никто о другом не отзывался хорошо. Словно все были ненавистны каждому и каждый всем.
— Будет, погоди, будет, — возмутился наконец Андронников, — нельзя же так! Устали. И ты устал.
— И от усталого слышу.
— Так создавай же силу, черт тебя возьми, а не кричи «караул». Перед тобой пень, а не разбойник. Сломай пень и иди дальше.
— А мужик? — спросил Бабаев, словно подкараулив.
— И мужик наша сила.
— Смотри, как бы она не скосила.
Головы спорящих все более и более тяжелели. И вскоре приятели захрапели кошмарным, нездоровым сном.