— Кто это? — спросила Соня.
— Черт его знает как занесло сюда. Проходил, говорит, мимо. Не знаю, куда его деть.
— Давайте я отвезу его в лазарет, бывший купеческий клуб, недалеко. Впрочем, может его посадить к арестованным?
— Да что вы, там и так народу битком. Сейчас еще из градоначальства привели. Черт с ним: тащите в лазарет. Погодите, на всякий случай фамилию запишем. Как фамилия?
Раненый слабо отвечал:
— Я нейтральный, я проходил… запишите — профессор Бордов… Вот… вот… — Он стал рыться в карманах, а сам крепко и осторожно сжимал в руке маленький револьвер, как ворованную птичку.
Через день после конца боев Ключников, почти всю ночь сидя на корточках, тянул свою забористую махорку и пускал дым в подтопку, чтобы не отравлять спящих душным, беспокойным сном детей. И почему-то безысходно торчало в голове воспоминание о прежней работе, о Шорневе, о старой — царской, бунтующей Москве. Тогда встречались они с Шорневым в дешевых трактирах и чайных. Больше всего в «Золотом Олене» на Пресне. Выпивали там «половиночку с приличной» и ели жареную колбасу. Там же происходили и деловые свидания, а иногда даже и небольшие совещания. Половые — в грязных белых штанах и длинных рубахах с болтающимися кистями пояса — были «свои» и при всяком внезапном пришествии околоточного и просто «крючка» бросались в угол, где шло совещание, и условным покашливанием извещали об опасности. Когда же Иван Иваныч бывал с Шорневым вдвоем и немного «под парами», они часто говорили по душам. Обнимались и твердили, что «нужна солидарность и спайка». Когда Ключников произносил «солидарность», то непременно представлял себе доброго человека с большой бородой и умными голубыми глазами. А когда говорил «спайка», то ему представлялись сильные мускулистые руки того же голубоглазого доброго человека. И крепла надежда в сердце Ивана Иваныча, что когда будет «солидарность и спайка», все пойдет по-другому, по-хорошему, по-справедливому. Приятель Ивана Иваныча, Никита Шорнев, несколько расхолаживал мечты о справедливости, говоря, что до нее предстоит еще великая тяжелая борьба, «так что мы с тобой, друг, — говорил он ему, — вероятно, ее и не увидим». Никита был немного холоднее Ключникова, а потому в рассуждении был крепче. Недаром Никита объездил чуть ли не всю Россию, Ключников же все время работал за Москвой-рекой на фабрике Алексеева, если не считать трех лет, проведенных им в вологодской ссылке. Никита относился к работе как-то по-хозяйски, любил ее, Иван же Иваныч тяготился, угнетался работой, был всегда более возбужден, более мятущийся, ищущий, чем Никита. Может быть, потому, подвыпив в «Золотом Олене», Иван Иваныч, обласканный Никитой, любил ему рассказывать про свое детство.
— Ты лучше спроси, откуда я? — говорил он ему. — Откуда, мол, ты, Иван Иваныч?
— Да знаю, знаю, — отвечал Никита, — не раз ты мне это рассказывал, в вагоне родился, в поезде.
— Вот именно, по пути из Пензы в Рузаевку. Все имеют свою родину, а я не имею.
Как только попадал на это место, так рассказывал о своем детстве. Рассказывал с увлечением, как сказку. И всегда одно и то же: мать, помолившись на иконы, завязала в узелок три пирожка с груздями, две толстых лепешки, кусок сгибня[16], кусок чайной колбасы, взяла его, мальчишку, за руку и сказала, что поведет его «в люди». «В люди» — что это такое? — не мог понять Ванюша. Но ведь мать его — добрая, к тому же и образ Николы-чудотворца из-за лампадного огонька посматривал на Ванюшу таким тихим и спокойным ликом. Руки у матери были теплые, как всегда, но сверх обыкновения дрожали, как у скряги, который отдает чужому свое сокровище. «В люди», — думал про себя Ванюша, — вот, значит, идут по плитувару люди, а я должен воттить в них, в гущу самую…»
Мать шла с ним от угла к углу, из улицы в улицу, крепко держа его в одной руке, а узелок в другой. День был летний и жаркий. Когда прошли Серпуховскую площадь, улица стала широкой и пыльной. Так пришли они на фабрику Алексеева. Свернули направо, потом налево, вошли в деревянную калитку, на крыльцо и в квартиру. В квартире было немного душно, оттого что пахло потными ногами. На кушетке, в суконной жилетке, с белой цепочкой посредине, лежал полный человек без сапог в серых носках и чесал ногой об ногу. Когда Ванюша с матерью вошли, человек позевнул, перекрестил рот и сел на кушетке. Мать сказала: «Привела», он ответил: «Ладно», и потом пошел у них разговор, непонятный для Ванюши. Он стоял и думал: почему же все, что сделала сейчас мать, называется «выводить в люди».