— Понимаешь ли, Терентий, — заговорил Деревцов тихо, как на исповеди, — давно я хотел поделиться с тобой. Видно, соскучился я о свежем пахучем дереве, которое поет под рубанком и выбрасывает золотые, скрипучие стружки, ядреные, смолистые и кудрявые. Эх, я бы поработал теперь, именно теперь, не из-за хлеба, для любви…

— А ты эти чувства в стихи, в стихи перелей, — слегка подсмеивался я.

— Стихов мне мало, — отвечал вполне серьезно Деревцов. — Стихи — слова, а столярство — дело. А слова без дела — что листья осенние: упадут и пропадут.

— Нет, ты гляди вперед, а не назад, — ответил я. — Чай, будет уж рубанком-то стругать. Рубанка для нас, для тебя — уже мало. Теперь другое. Переломиться надо. Понимаешь? Переломиться!

— Нет, не понимаю.

— Эх, чудак, ну, как же ты не понимаешь? Переломиться надо. Значит так, чтобы уметь управлять всеми молотками и рубанками. Другим человеком надо сделаться.

— Да ведь я — рабочий.

— Только с грузом — с властью, — возразил я, — вот поэтому и надо себя переломить. Ты подумай!

— Э-э! Что там думать! Некогда, я и так знаю. Хочу постругать, поточить, посверлить, лаком покрыть…

Сзади меня послышался скрип чьих-то тяжелых сапог: это вылезал из двери Столапов.

— А-а! Вы еще здесь? — слишком радостно захрипел он, как бы желая сгладить прежнюю холодность. — Ну, кто куда? Надолго ли ты в Москве? — обратился он ко мне.

Мы опять постояли втроем, поговорили и распрощались.

Я остался один и думал: «Попробовать для любви» — это мог сказать только сентиментальный Деревцов. А может быть, он прав? Ведь у всякого рабочего есть свой верный друг: молоток или рубанок, без такого друга он, как человек прокаженный: больной и одинокий.

Или надо переломиться всем нам и стать другими?

Разрешился один вопрос — на его место сто новых. Дотронешься — их стало миллион!

<p><strong>ВСЕ НА ФУНТЫ</strong></p>

В комнате по соседству со мной живет машинистка, работающая в конторе бывших магазинов Чичкина. Худенькая и, как мне показалось, изящная девушка. У нее нежная улыбка на всем лице и застенчивые глаза. Я с ней незнаком. Встречаемся только иногда в общей прихожей.

Однажды утром она постучалась ко мне.

— Войдите.

— Простите, товарищ, мы с вами, конечно, незнакомы… — и покраснела.

— Ничего, садитесь.

— У вас, оказывается, тоже сырость по стенам. Вот жизнь-то настала!

— Ничего себе, сыровато. — А сам думаю: скоро ли уйдет?

Она мне сразу перестала нравиться: во-первых, лицо накрашенное, а во-вторых, глаза маленькие, как мышиные. Соседка заморгала мышиными глазками и завертелась на стуле.

— Вы, кажется, отправляетесь в деревню за картошкой, мне хозяйка говорила… Так вот… Я хотела просить вас, не можете ли вы мне луку привезти? Я прямо страдаю без луку. Если вас не затруднит, пожалуйста…

— Что ж, если дорогой не отберут. Только, извините, я еду не за картошкой и не для себя, а по поручению союза.

— Это ничего… я думаю… по пути. Вот вам деньги. До свиданья. Будьте добры.

Глазки ее зарделись. Она долго пожимала мне руку, словно я ее задерживал.

— Пожалуйста! Я буду вам очень благодарна!

И опять горячо жала руку, словно на любовном свидании.

— Хорошо, хорошо, — бормотал я.

Ужасно надоедливая особа.

— Так, пожалуйста, я сумею быть благодарной.

Она стояла совсем близко ко мне, и я почувствовал, как от нее пахнет луком.

— Простите, мне некогда, тороплюсь, — спешил я.

Наконец удалилась…

Лезут в голову всякие мысли. А мысли в наших головах все равно что свиньи: перероют, перероют все, да так вверх тормашками и оставят.

Узнать бы, как мужик думает. Вот если поеду от союза за мукой в Тамбовскую, обязательно поговорю с мужиками.

Я побежал в союз, на работу, бегу и философствую. В мире что-то случилось. Большое, непоправимое. Об этом сердце получило смутную весть.

Может быть, такое настроение навеяно пасмурным осенним утром?

В голове непрерывным потоком текут мысли. Одни растворяются или тают, как дым, другие застревают в мозгу. А вокруг меня текут, толкаясь, прохожие.

Всматриваюсь в лица их: у некоторых физиономии деревянные, как чувашские идолы, у других каменные, как халдейские истуканы, у третьих — измятые, как грязный платок. Много лиц простых, безвкусных и бесцветных и черствых, как комки холодной пшенной каши.

Мало лиц, озаренных сознанием.

И кажется мне, что вся улица — это страница большой книги, а прохожие — буквы. Смотрю на них и стараюсь прочесть страницу за страницей. Большая книга называется Москва.

Вероятно, у художников нет красок, чтобы передать современные лица. Где, например, взять такой серый цвет, чтобы изобразить лицо голодного, умирающего в тифу? Где найдется такая желтизна, чтобы нарисовать человека, потерявшего все свое здоровье в земляных рвах и госпиталях? Какое нужно сочетание цветов, чтобы намалевать мальчонку, продающего папиросы на Сухаревке?

Город теперь — это глухой ад.

Бегу на работу в союз. Там шум и галдеж. Измученная улица проходит там в сотнях лиц товарищей рабочих.

Семь, восемь, девять часов работы пробегают быстро, как низкие облака, гонимые ветром. А потом я опять вытаптываю тротуары Москвы, бегу на митинги и собрания.

Перейти на страницу:

Все книги серии Из наследия

Похожие книги