Мичман залег в канаве, где идет ограда бульвара, и отдался весь сосредоточенному частому огню.
А из-за закрытой калитки человек в полушубке следил за ним ястребиными глазами, ввалившимися в бледное бритое лицо. Достал он из кармана наган. От этого наган получил над ним власть: он соприкоснулся курком своим с концами нервов полковника.
И он, бледный, бледнолицый, выстрелил раз, два, три, четыре, пять, шесть — все: больше не было патрон. Последняя пуля угодила в ногу, в икру молодому мичману.
Два солдата бросились на выстрел во двор. Бледный человек в полушубке побежал в свою квартиру. Двое солдат за ним. Бледный, бритый человек пробежал черным ходом, а по пути успел снять полушубок и засунуть его наспех за круглую железную печку, пока солдаты путались в коридорах. Двое солдат, вбежав в комнату, вонзили штыки в полушубок и думали, что убили полковника. А полковник тем временем по Никитской улице перебегал уже к юнкерам. Солдаты бросили полушубок со штыков и изрядно выругались. Но гнева их никто не слышал, так как квартира полковника была пуста.
Мичман же достал из кармана носовой платок, перевязал им ногу и продолжал перебегать от цепи к цепи и стрелять, стрелять, стрелять…
Но в ногу, в молодую кровь, с грязной мостовой с затоптанного бульвара через носовой платок ползли и ползли какие-то микробы.
Атака юнкеров была отбита…
Москва была завоевана.
Убитых юнкерами солдат и рабочих сложили под Кремлевской стеной.
Караульного начальника, что сидел под арестом на гауптвахте, — амнистировали. От гауптвахты до дома он бежал, как волк от пылающего костра, озираясь, оглядываясь, боясь.
Раненого мичмана отвезли в лазарет.
Первый день ему не давали есть. Второй день не давали пить. На третий день все еще не было доктора. На четвертый день повышалась температура, а старая сиделка, бережно перевязывая рану штабс-капитану, смеялась над мичманом:
— Какой вы сегодня румяный.
На пятый день пришел доктор и констатировал заражение крови. Отсюда необходимость ампутировать ногу.
На шестой день легко раненный красногвардеец, выходя из лазарета, взял записку от мичмана к Елене:
«Лена, я хочу тебя видеть. Кажется, будут резать ногу. А подумать из-за чего. Из-за подворотней пули. Приходи!»
И Лена пришла. Это был седьмой день.
Пока угощала его плиткой шоколада, шуршала клетчатой юбкой, поправляла рукой подушку, умоляла сестру не бросать раненого, наливала ему в блюдце чай — все было так хорошо, как не бывает никогда в настоящей, нормальной, обыденной жизни.
И все слова Лены были о будущей жизни, которая вся будет — праздник. Праздник завоеванный. Праздник их личный, совпавший с народным.
— Что-то моя матушка теперь?
Мичман вздохнул полной грудью, оттого что сказанное им есть самая заветная, самая глубокая, самая нежная мечта. Но он и теперь не сознавал, что, может быть, эта мечта нажимала курок его винтовки. Мать мичмана была работницей на заводе в Харькове.
— Напиши ей… про все.
— Я уж написала.
— Ах, нет, зачем же: не надо было тревожить. Лучше, когда выздоровлю.
Лена, поцеловав мичмана много, много раз, ушла от него, счастливая.
А мичман подосадовал на себя: он забыл спросить у своей невесты, соглашаться или не соглашаться ампутировать ногу.
Оба доктора признали, что ампутация необходима.
И ногу отрезали.
А мичман все время ощущал ее на пустом месте. И по ночам кричал:
— Больно! Очень больно! — и хватался за пустое место.
Лена каждый день ходила к нему.
Однажды, когда сидела она у кровати его и о чем-то задумалась, мичман наклонился к ее уху и тихо сказал:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Не надо. Самое главное сделано, общее, большое. А… мое… наше, личное — пустяки. Можно и без него.
Лена вздрогнула. Стала утешать его. Он улыбался и делал вид, что утешения действуют на него.
А ночью раскрыл рот, тщательно вставил туда дуло револьвера и застрелился.
В записке вечером он написал:
«Самое главное сделано. А без ноги я не могу даже отправиться на фронт с отрядом. А если я этого не могу, зачем же, зачем же мне, черт возьми, тогда что-то личное».
Утром в лазарет пришла его мать, взявши отпуск на заводе. Она хотела рассказать ему, какое сражение было под Белгородом и как харьковские рабочие делегировали ее вместе с другими приветствовать победившую Москву.
Пламенная площадь
Теперь эта площадь называется Советской, а раньше называлась Скобелевской. Она очень маленькая. И в самой сердцевине Москвы. Окружена домами, окрашенными в пламенный цвет. Потому ее скорее можно назвать площадью пламенной. Особенно ярко пылает своим напряженно розовым цветом бывший дом градоначальника.
Туда вошла революция, потом вышла на балкон и с балкона известила весь свет, что в сердцевине Москвы зародился Совет рабочих и крестьянских депутатов.