Не успел старик досмаковать своего кровавого рассказа, как в дверь раздался короткий стук и на пороге показался заместитель Обрывова.
Он поспешно поздоровался и, не давая опомниться, спросил:
— К вам приехала девушка из южного города? Кира ее зовут?
Домна раскрыла было рот для ответа, как вдруг старик:
— А вы откуда будете, молодчик?
— Мне поручили справиться, — прикидываясь смиренным, ответил зам, — она у вас?
— Она недавно вышла, на репетицию, в театр, что ли…
Четыре глаза: его зеленые и ее светло-серые, как две пары животных, независимые от слов и жестов людей, в которых они были заключены, вели какую-то свою жизнь. И четыре, попарно согласных, животных вступили в единоборство. Пара зеленых боялась отпустить пару серых и держала ее крепко. Пара серых понимала слабость зеленых и любовалась их покорностью, смирением. Четыре маленьких зверка, посаженных в клетку человеческой маски, разыгрались на полном просторе.
Тем временем маска зама натягивала на себя привычной игрой мускулов деловую нейтральность и серьезность; а маска Киры по-идольски спокойно, мягким голосом рассказывала чистосердечно и просто:
— Их было двое, которые меня любили и добивались, — зеленые зверки в маске заместителя тревожились при этих словах неизведанным раньше трепетом. Серые зверки в ее глаза отбрасывали от себя то, что тлелось после недавнего прошлого. — Один был тот, про которого вы спрашиваете, Обрывов, — вы его знаете. Другой… Другого вы не знаете. Белый, кудрявый, немного сгорбленный, немного похож даже на Обрывова. Он офицер-летчик. Служил он раньше на немецком фронте, потом у нас, у Советской власти, и где-то на войне погиб… У него был красивый лоб. Теплые сильные руки. Добрые губы, белые зубы. Мягкие, рыжеватые волосы на губах и подбородке. Он любил все сладкое и красивое. Он умел понимать необыкновенное и светлое. Но вместе с тем он был всегда свободен. Он пошел в Красную Армию, но никогда не был большевиком.
— Обрывова он знал?
— Да, через него и познакомился со мной. Но ни он, ни Обрывов не любили ходить со мной втроем. Каждый старался улучить минутку пойти со мной вдвоем. Сначала мне были оба безразличны. Потом оба милы. И наконец, перед самым приходом белых, — только один. Нет, нет, не Обрывов, а только тот, белый, с теплыми, сильными руками. Но тут подступили к городу белые и, наконец, заняли город. Обрывов почему-то остался и при белых. Вечером я встретила его у моста, под которым вешали комиссаров. Весь иззябший, но бодрый, он сжал мне руки и просил спрятать его где-нибудь. Я его отправила к знакомой фельдшерице. Она его поселила при больнице в покойницкой. Дня через два я пришла туда к нему. И еще была там раза два.
— А не знаете ли, кто еще к нему ходил и не было ли у него связи с белыми?
— Что вы! Как только пришли в город белые, так стали искать комиссаров и его. И потом в газете появилось даже сообщение, что такие-то комиссары повешены, а такой-то, именно Обрывов, убит и растерзан толпой на улице.
— Это было напечатано?
— Да, я помню это хорошо. Я приносила в покойницкую этот листок показать ему. Мне было весело и приятно, что о нем думают, что он убит, а он у меня под крылом. Я ему сказала это.
— А он?
— А он… Как вам сказать?.. Он вообще странно… Он вдруг похолодевшими руками схватил меня за плечи, опустился на колени, руки его ослабели, спали с моих плеч, поцеловал мне носок правой ноги и сказал: «Кира, я прошу тебя никогда не говорить мне больше о том, что меня убили. Ведь ты видишь, что меня не убили! Ты видишь. Пощупай голову мою, волосы. Убедись. Я жив. Жив так, как никогда. Моя это к тебе последняя просьба». Он схватил мою руку и положил себе на голову. Словно на исповеди поп кладет епитрахиль на голову грешника. Словно он каялся, а я отпускала ему грехи. Он долго плакал…
Зам в этом месте попробовал рассмеяться. Но получилось неприятно, неловко. Серые, светлые зверки ее сделались большими, блестящими и хотели выпрыгнуть из смуглой маски. Зеленые его зверки помутнели и спрятались под опустившимися от неловкости веками.
— Вы смеетесь, а он плакал! — сказала она с добрым укором.
— Вам жаль его?
— Не очень. Мне больше жаль другого, лучшего: он пропал без вести.
— Очень просто — к белым, вероятно, перелетел.
Зам старался быть погрубее. Он даже нарочито угловато гладил ладонями свою стриженую голову, тер нос, шарил в карманах, шуршал сапогами.
— Не знаю, все может быть, — вялым, сырым голосом ответила смуглянка.
— А что же было с Обрывовым?
— Да так он в покойницкой и дожил до прихода красных.
Когда ушла эта смуглая женщина от заместителя, то он быстрым движением сел на ее место. И только тут понял, что и от нее, от этой самой Киры, тоже ничего не узнал. Или вернее: он что-то узнал такое сильное и смутное, что приковало его к тому креслу, где сидела она, что заставляло вдыхать запах, оставшийся после нее, поднимало его руки, чтоб прикасались к тому месту стола, где она в разговоре ударяла и поглаживала дерево рукой, в белой, тоненькой перчатке. Даже жарко отчего-то стало заму. Пот выступил. Не бывало такого раньше.