И я молилась за моих родителей и все семейство, погибшее в Великом Овраге, а еще за живых - Лизочку, Никиту, Мишеньку, Гюнтера и Гадюку. Вот сколько у меня теперь было родни.
А еще я молилась Богу Ягве за всех, кто со мной в лагере смерти был. И за живых и за мертвых. Я уже не делала разницы между мертвыми и живыми.
Я не запомнила этот день.
Это был обычный день, похожий на другие дни здесь. Ничего особенного.
Нет, что-то я все же почувствовала. Я бы не могла сказать, что.
Что-то в воздухе. Он обволакивал меня нежнее, чем обычно, когда нас погнали на работу.
И почему-то освободили от работы раньше. Может, сегодня у немцев праздник?
Я уже видела немецкие праздники в лагере. Они вывешивали везде портреты своего Фюрера и салютовали ему, кричали: "Хайль!" И даже плясали под портретами и под флагами со свастикой. Флаги были красные, как наши, советские, а на ткани белый круг, в нем черная свастика. Паучьи ноги свастики бежали куда-то, это черный страшный жук насмешливо перебирает лапками, бежит быстро, быстрее, еще быстрее.
Из построек, где жило лагерное начальство, пахло вкусным, сладким: может, тортами, а может, немецкими пирогами - они назывались "кухен", такие пироги пекла на Подоле наша соседка Фрида, она в Германии до войны долго жила и научилась по-немецки стряпать. Из репродукторов гремела бравурная музыка. Я не знала этих маршей. Иногда заводили Вагнера, Вагнера я знала, "Лоэнгрина" или увертюру к "Парсифалю". Иной раз - Бетховена, Пятую симфонию или "Оду к радости" из Девятой симфонии. Я такую музыку дома до войны слушала на пластинках. На патефоне. Папа заводил патефон. Крутил пластинки. Он любил классическую музыку. Блаженно закрывал глаза, когда ее слушал.
Папа, ты закрыл глаза. Ты закрыл глаза. Ты там, на дне Великого Оврага.
Я таскала бревна, возила тачки, я очень завидовала тем мужчинам, что пошли, под надзором солдат, пилить деревья для стройки: в лесу можно было убежать, бросить пилу, топор и продираться сквозь кусты, да, тебя могли убить, ну, а вдруг получилось бы? И я жалела, что я не мужчина.
Когда крикнули: "Отбой! По баракам!" - все мы удивились: что так рано отпускают?
Плечистая немка, напарница Гадюки, зычно крикнула:
- Помывка сегодня! Баня!
И мы сжались все. Все стали не люди, а комки плоти, костей, кожи.
Все уже знали, что такое баня.
Правда, находились среди нас и такие, кто еще свято верил в то, что это настоящая баня. Они спрашивали нас: а правда, там мыло дают? Настоящее, немецкое, пахучее? А правда, там полотенца дают? А там горячая вода или только холодная?
Мы молчали. Мы смотрели на тех, кто спрашивает, пустыми глазами. Нам нечего было им ответить.
Я впервые не бежала в барак, а шла медленно, еле ноги волокла.
Дошла когда-нибудь. Втекла в дверь. Это вошла в барак не я, а моя тень. То, что когда-то было мной. Безумный Стась держал моего мальчика на руках. Качал. Баюкал. Увидел меня и протянул его мне. Из углов рта у Стася текла слюна, как у бешеного кота. Я утерла ему слюни рукавом робы.
Лизочка прижалась к моим ногам, обхватила мои колени руками и спросила нежно, тоненько:
- Двойрочка, почему ты такая грустная? Сегодня же в баню! Мыться будем!
Она тоже не знала, что такое баня.
Я одной рукой держала сына, другой обняла Лизу за плечи. Как мне сказать им об этом?
А сказать надо. Надо!
Я ниже, еще ниже наклонилась к моей названой доченьке и тихо, еле слышно сказала:
- Слушай сюда, Лиза. Это не баня. Это смерть. Там гибель нам всем. Смерть. Поняла?
Она еле кивнула головой. Застыла.
- Когда нас всех поведут... туда, ты знаешь что? Ты возьми Никиту и Мишу за руки, и вы скажите надзирателям, что вы хотите по-маленькому. Зайдите за угол барака, где... печь. И бегите, бегите! Бегите!
- Куда, Двойрочка?
Я не знала. Не знала, что ей сказать!
- Бегите... в медпункт... там... Гадюка... и Марыся... вы им киньтесь в ножки... они помогут. Помогут!
- Помогут?
Я видела - она не верила.
- Помогут! Я сама... ее попрошу! Я...
Я поняла, что мне надо делать.
Быстрей. Пока время идет и течет. Пока они сами собираются, готовятся, пока всех собирают. Туда поведут строем. Надо успеть до того, как всех строить начнут, и шеренга потянется. Надо успеть.
Я вскочила с нар. Лиза глядела круглыми глазами: так глядит кошка, когда ее напугают. Миша и Никита сидели на нарах, болтали ногами. Безумный Стась мычал. Я крепче прижала к себе ребенка и выбежала из барака, выметнулась пулей, седой метелью.
Летела по лагерю, и меня не останавливали крики надзирателей, ругань солдат. Часовой выстрелил с вышки, пули взбили пыль под моими ногами. Я бежала, и пули свистели над моим ухом, над моей головой. Косы развились, летели по ветру за мной. Ветер в ушах свистел. Солдат стрелял в меня. Он охотился на меня. Я была дичь.
"На мне волшебный пояс", - подумала я и на бегу улыбнулась, как сумасшедшая.
Пыль, горячая пыль под ногами. Тяжесть ребенка. Его тепло. Перед глазами качалась, пьяно танцевала дверь медпункта. Пули опять взрыли землю передо мной и сзади меня. Я была неуязвима. Сейчас, только сейчас мне надо быть неуязвимой. Потом делайте со мной, что хотите.