Двойра наехала на фрица голой грудью. Он неудачно попал каблуком сапога в осклизлую грязь; грязь поползла вниз и вбок, нога поехала, подломилась, он оступился, пытался выдернуть ногу из позорно скользящего сапога! - напрасно: он уже падал, бесславно и потешно, и медленно, как в немом старинном кино, вздергивались ноги в галифе, с чмоканьем вдавливалась в грязь жирная сутулая спина, и пятна грязи, как пятна коричневой темной крови, расплывались на гимнастерке, на обшлагах, на грубой свиной коже сапог, а подлая кепчонка летела с лысой башки вкось, через грязь, ручьи и лужи -- на обочину, в космы сухой рыжей травы.

   Фриц брякнулся оземь, и люди расхохотались.

   Они твердо знали: за смех -- убьют, но смех был сильнее страха, смех одолевал и побеждал, распяливал рты, обнажал зубы, надрывал глотки, сморщивал лбы, надувал щеки. Люди ржали как лошади. Заливались соловьями. Уже бежали на этот дикий самозабвенный смех другие солдаты, уже хохочущих, как в цирке, людей обступила сердитая немчура, уже кое-кого ударяли под дых и по локтям, и в грудь, и под ребра прикладами: молчать! заткнись! падаль! отребье! кому говорят! - а люди смеялись, держась за голодные впалые животы; нет, это хохотали игрушки, пустые внутри погремушки, привязанные к суровой серой нити единственного дня. Сейчас нить оборвут, погремушки рассыплются по земле и разом прекратят звенеть.

   Фриц, лежа в луже, снизу глядел на грудь Двойры. Он хотел закрыть глаза и выругаться -- глаза не закрывались, рот не плевался скверной. Молча немец глядел на грудь еврейки. На страшные шрамы. На белые, синие, лиловые, бугристые рубцы. Он читал письмена войны. И он, дурак и неуч, Dummkopf, понимал эти знаки. Он понимал: его сородичи написали их. Чужое тело -- бумага. Пуля -- перо. Перо прокалывает плоть и грудь. Перо карябает плохие слова. Такие не говорят в церкви. С такими не провожают на тот свет. Живая книга! Она будет жить. Она еще ребенок. Ей так немного лет. А она уже знает: чернила -- кровь, и живая книга -- самая вечная. Ее будут читать дети и внуки.

   Поэтому ее надо убить. Убить еще раз.

   Да она смеется над ним!

   Да тут все хохочут... хохочут...

   Фриц нашарил в грязи автомат. Приладился. Губы его мелко тряслись. Двойра стояла перед ним с этой голой, голубиной, голубой на холоду грудью и хохотала. Как все. Как все они.

   Солдаты ударяли хохочущих людей прикладами по головам. Люди валились в грязь, рядом с поверженным лысым немцем. Люди тянули руки к Двойре: еще постой вот так, голяком, еще покажи, покажи им свои шрамы, свою нежную грудку, поторжествуй, позабавься, подразни их всех! - а она вдруг села перед лежащим немцем на корточки, провела рукой, всей пятерней по его грязному, дрожащему лицу.

   - А ты близорукий, - сказала она по-русски, а потом сказала по-немецки, и он понял: - Schade. Zu schade. Spaet. Zu spaet.

   А что жалко, или кого жалко, и почему слишком поздно, он сразу понял. Все понял.

   Автоматный ствол уперся Двойре в грудь. Она сама, рукой, приставила дуло к тому месту чуть пониже ключицы, где еще билась в ней жизнь.

   - Давай, - тихо сказала.

   И ждала.

   Две, три секунды. Четыре. Пять.

   Два, три века. Вечность.

   "Раз-два-три-четыре-пять... Вышел зайчик погулять... Вдруг охотник выбегает... Прямо в зайчика... стреляет... Пиф-паф... Ой-ей-ей... Умирает..."

   - Не замай! - взвизгнула рядом с ней хохлушка.

   Игрушка-хохлушка, пташка-хохлатка, пирожок-загадка, жаворонок... звонкий...

   Грязный палец слегка нажал на спусковой крючок. Двойра ощущала лед железа. Странная улыбка изогнула ее посинелые на ветру губы.

   Вокруг женщины тихо завыли. Кто-то хрипел на земле, лицом в грязи, царапая пальцами сырую топкую глину. Ногти вырывали из земли корни, червей, тайну жизни. Когда мы все умрем, мы станем землей. Землей.

   - Швайн! Юде! Швайн!

   "Зайчик мой..."

   Немец закинул жирную бычью башку и захрипел. Оторвал одну руку от автомата. Завозил, заскреб рукой по траве, вскапывал землю пятками. В ноздри Двойре ударил острый запах поздней, живой и свежей осоки. Изо рта немца полилась грязная, бурая жидкость. Он вздрогнул раз, другой и застыл. Железный клюв оторвался от ключицы Двойры, отогнулся вбок. Оружие шмякнулось в грязь, обдав подол Двойры жирными брызгами. Два стеклянных, крепко пришитых к ватной толстой голове глаза отражали холодное солнце: оно тихо, нежно клонилось на закат.

   - Ah, schnell! Vorwaerts!

   Солдат с трудом поднял руку и выпустил из автомата очередь вверх, в небо. Заклекотали птицы.

   Двойра стояла и смотрела в зенит. Он был то серый, то голубой, то рыжий, то черный; тучи летели, обдавая землю голые лбы холодом, и Двойра думала: это перламутр, это внутренность перловицы, а я жемчужина. Она сама себе снилась.

   Сама себе улыбалась.

   На холодной земле остались лежать пять женщин из их вагона и толстый придурочный фриц. Поодаль, опрокинутым котелком, валялась его смешная кепка. "Гнездо для зяблика", - подумала Двойра и зябко повела плечами.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги