— Слава... слава... слава... — кричала толпа, что запрудила всю Пекарскую (такое было все пять дней). Нам бросали цветы, они падали на металлическую крышу машины, сквозь щель в дверях, к нам. Когда мы шли в помещение суда, то шли по ковру из живых весенних цветов, нам жаль было их топтать, но мы не могли наклониться, — нас вели крепко, до боли стисув локти. Я вспоминаю одного типа, которому упал на фуражку цветок. Это был пузатый военный, он оглядывался вокруг себя, как затравленный заяц. Ему кто-то показал на цветок, и он стряхнул его с фуражки с такой ненавистью и страхом, как будто там была маленькая бомба.
— Михайло, держись! — крикнул из толпы Иван Дзюба Горыню, — держись!
Я лишь успел увидеть его лицо, увидел на какой-то миг, как Лина Костенко пробиралась сквозь строй охраны, ловко вложила в руку Мирославы Зваричевской плитку шокалада, Начальник изолятора как безумный метнулся к Мирославе и выхватил плитку назад.
— Черт его знает, может, она отравлена?..
Белочка остановилась и удивленно посмотрела на прокурора. Тот, надушенный и торжественный (лишь проклятый пот все портил), читал из груды бумаг:
— «... Товарищи судьи! Песня цифр все возрастающих успехов нашей промышленности звучит все могучее!.. Сотни тонн внепланового угля... чугун и сталь... шерсть и волокно... молоко и яйца...»
Белочка удивленно хлопнула глазами, прокурор недовольно косился на нее, сердито надувал щеки, пыхтел, а она подмигнула ему, у него задергалась бровь, и снова густо засверкал на лысине пот, он схватился за спасительный платок, потерял строчку, которую должен был читать, белка вскочила — и колесо снова закрутилось...
Лина Костенко... С ней тут тоже ничего не могли сделать, как и с ее поэзией. Они обе жили на этом нелепом процессе, они обе негодовали, как могут негодовать лишь честные люди, смелые и настоящие граждане. Ее предупреждали... пугали, уговаривали, намекали ей почти при первом знакомстве, и даже незнакомые говорили про ее большой талант, которому еще необходимо расцвести, и говорили, что ее место не тут, на Пекарской, а дома, в комнате, где покой и тишина. А она смеялась им в глаза, а она злилась, как могут злиться только поэты. Но она забыла сейчас про то, что она поэт. Другие, маленькие и большие графоманы, в это время пугливо замыкались в своей конуре-душе и клепали стихи, которые сулили им славу и премии, коньяк и «Волги». Она смотрела людям в глаза, она искала в них совести, и пусть они простят ей это...
Белочка остановилась, перестало мелькать колесо. Прокурор как раз делал экскурс в седую старину. Нет, скажем прямо, обратился не к такой уже и глубокой, а как раз ко времени Австро-Венгрии.
— Вот эти отщепенцы, товарищи судьи, не любят приятного великого русского языка. Я как-то был во Львовском университете, я часто туда захожу, в тот, значит, храм науки, там мне на одной кафедре друзья предложили стихотворение Маркияна Шашкевича, которого я, кстати, давно знал. В темной мгле Австро-Венгерской империи такая светлая натура — их земляк, извините, разве у таких отщепенцев может быть такой земляк, как Маркиян Шашкевич? И как тот, понимаете, тянулся своими взглядами к великому русскому языку. Вот послушайте, как он писал про него:
«Руська мати нас родила,
Руська мати нас кормила —
Чому ж мова iй не мила?»
Белочка удивленно уставилась на прокурора. Все рассмеялись, чем обидели оратора.
— Так это ж он не о русском языке писал, — сказала Мирослава Зваричевская, — а об украинском. Когда-то Украину и называли Русью...
Судьи опустили головы, начали перекладывать перед собою листы бумаги, а прокурор обратился к своему спасительному носовому платку, так как лысина густо покрылась горошинами пота. Он молодцевато дернул головой:
— Товарищи судьи, — сказал отрывисто прокурор, — я не могу дальше так вести речь. Наведите порядок!..
Судья встал, оперся на громаду стола и вперил свои сощуренные глаза в даль.
— Прошу к порядку...
Белочка подморгнула прокурору, и он нервно передвинул свою объемистую обвинительную речь.
— Когда-то во времена той же темной беспросветной Австро-Венгерской монархии такой гений, понимаете, какие редко бывают, как Иван Франко, понимаете, так тот за то, что любил и пропагандировал русскую культуру, не был допущен властями до преподавания в университете. А кто же теперь преподает у нас? Вот смотрите, перед вами бывший преподаватель этого же университета подсудимый Осадчий. Так этот горланит везде, что сгорела библиотека, что сгорело национальное богатство украинского народа...
Кто-то неожиданно хихикнул, белочка снова моргнула, и прокурор снова обиделся. Но он со свойственным ему упорством быстро опомнился.