Стах как-то ездил в то самое общежитие в Купчино, за обещанным конспектом по общей химии. Покинутый богом край земли (конец Петроградской ветки метро, да на трамвае ещё минут двадцать) простирался между безотрадным ноябрьским небом и ноябрьским асфальтом. Серые девятиэтажки уходили в жуткую перспективу, на ветру гнулись прутики саженцев, всюду горбились оставшиеся от стройки кучи грунта, растекаясь у основания чавкающими лужами. Депрессивные улицы носили имена городов-побратимов из соцстран, и потерянные души, вроде Стаха, блуждали, как в Дантовом аду, в бесконечных просеках этого сумрачного леса в поисках какого-нибудь дома на Бухарестской, – когда на самом деле им нужна была Будапештская или вовсе даже Белградская. Особенно пугал Загребский бульвар. Так и представлялось: вот загребут тебя, и пиши пропало. Выжить там живому человеку без поллитры не представлялось возможным.

Он вернулся с ощущением, что побывал на другой планете. А у него с тех пор, как появился в Питере, и без того было стойкое ощущение, что он заслан на другую, необъяснимую и безлюдную, без Дылды, планету, откуда пока нет рейсов домой.

* * *

Он скучал по своей Мещёре…

Ему из ночи в ночь снились каскады пушистой таволги на всхолмьях – неохватный сиреневый букет, бескрайнее облако голубизны, пыльное солнце июля… Снились стайки прозрачных берёз на краю поля, бабочка, сражающаяся с ветром в попытке сесть на цветок, шёлковый блеск песка на речке с судорожным названием Сурдога – где однажды свело ему ногу. Снилась золотая закатная гладь на Кщаре, зачарованном озере в сосновом бору. Он скучал даже по озёрам болотным, чёрным; да и по самим болотам, с их подвижной гибельной почвой…

Часто вспоминалось ночное на берегу пруда: рдеющая на закате мелкая волна, блеск острой и тонкой луны и голос из детства: далёкий гудок проносящегося локомотива – прекрасный, чистый и одинокий…

И, обгоняя друг друга, в брызгах неслась по краю воды пятёрка лошадей, с призрачной белой Майкой впереди… Она мчалась – красавица! – посылая вперёд ноги и вытянутое тело с округлым крупом, чуть поворачивая вбок небольшую изящную голову на царственной шее, а Цагар, смутно маяча в зеленоватых лунных тенях, что-то неразборчиво и предостерегающе кричал по-цыгански.

Питера он пока не освоил, не почувствовал. Город, с его гранитной мрачноватой спесью, казался отстранённым и – в сердцевине своей – недоступным… – хотя, конечно же, прекрасным, кто бы возражал. Возможно, оторванность от дома, от мамы, потерянность и робость в краю воробьиных ночей, каменных хищников и бронзовых государей и полководцев – робость, усиленная тягучей тоской по Дылде, мешали ему всем сердцем ринуться в новую ошеломительную жизнь. Казалось, у него физически ноют какие-то внутренние жилы, которые, будто вожжи, держат его в постоянном любовном натяжении-тревоге, – так же, как те настоящие вожжи, которыми мать Дылды привязывала к столбу маленького сынишку, Богдана.

В назойливых шумах этого города: гудках машин, звонках стекающих с мостов трамваев, в тяжёлом плеске невского хода, в отрывистом гомоне толпы; в гуле и грохоте устрашающе глубокого метро (он и самому себе не признавался в этой фобии, но при малейшей возможности уклонялся от схождения в Аид, столь обыденного для коренных ленинградцев) … – в шумах этого города ему не хватало любимых голосов. А в плотном воздухе стылых сумерек не хватало рыжего цвета, огненного всполоха волос под солнцем. И мучительно – порой это напоминало удушье! – не хватало родного запаха любимого существа.

Перейти на страницу:

Все книги серии Наполеонов обоз

Похожие книги