Именно подъезжая ближе к Москве, с перерывами, нудными и долгими задержками, он все больше постигал масштабы войны, той обрушившейся военной напасти, — простаивал, если удавалось протиснуться к окну вагона, в захолоделости, немоте вглядывался в буйство беды, в порушенную размеренную жизнь, в суетную, как ему чудилось, бессмысленность теперь всего происходящего; отступал от окна, пристраивался на вагонную лавку, опустошенный и придавленный, погружался в невеселые и замедленные мысли, булыжно-тяжело, до ломоты ворошившиеся в голове. Он сознавал, что удручающее состояние возникало, возможно, из-за ограниченности, односторонности им увиденного, с болью воспринятого и, значит, далеко не объективного; знай он шире, полней складывавшуюся ситуацию войны, выпади ему случай вознестись над землей, окинуть с высоты раздвинувшимся взглядом панораму вершившегося на тех огромных просторах фронта и страны, он бы по-другому, верно, все воспринимал и расценивал; от этой же ограниченности, тяжких дорожных сцен, человеческого горя, несчастий, с какими столкнулся, какие увидел, Куропавин страдал затяжно, необоримо.

Сквозь страданья, каменно-грузные размышления пробивались, отдаваясь саднящей болью, иные мысли: «Зачем ты едешь? Кто тебе поможет в этой всеохватной войне, гигантскими клещами стиснувшей страну? Кто?! Кому сейчас дело до Павла, твоего сына, что с ним и где он, когда идет чудовищная сеча, гибнут тысячи, десятки тысяч людей? Ты же знаешь — лес рубят, щепки летят».

Тогда в своем кабинете, в горячке после обрушившегося сообщения, он ухватился, словно утопающий за соломинку, за те, быть может, случайно слетевшие с языка Белогостева слова: хочешь — поезжай в Москву, потолкайся, авось какие концы удастся обнаружить. Однако ни он, ни Белогостев в ту минуту не представляли и на йоту, что реально встанет за тем в горячке принятым решением, на что Куропавин обрекал себя, и он, далеко не слабовольный, не умевший пасовать перед трудностями, не раз за дорогу к Москве доходил до крайности, до растравлявшего всю его решимость вывода: «Зря, зря пустился в бессмысленную, никчемную затею! Откажись, пока не поздно, возвращайся назад, восвояси, — считай, судьба твоя, планида такая!..»

Не раз был на грани — взять чемоданчик, сойти на очередной станции или разъезде. Чашу весов перевешивало другое. «А «Большой Алтай»? Оставить, не будоражить? Не более других, мол, надо? Да и не тебя, не тебя это будет касаться, если с Павлом так, если все правда! Может, может! Значит, успокойся, смирись?.. Н-да, удобно выйдет, покладисто, гляди, Белогостеву потрафишь! Вот только ты ли это будешь? Ты?!»

И сламывал себя, терпел долгую, отмеченную лишениями дорогу, ноющую боль сердца от всего, что представало глазам.

Кажется, с неторопливым рассветом мороз собирался покрепчать, закрутить пуще — вдоль Охотного ряда, зажатого заиндевелыми, в дымке домами, от взгорья, на котором лепился Политехнический, дохнуло резко, терануло будто щепой-дранкой по щекам, знобистая свежесть вползла под пальто, и Куропавин зябко поежился. Тотчас ощутил: пока сидел в зимнем, забитом снегом скверике, пока память, навеяв прошлое, приковала к скамье, ноги в подшитых пимах замерзли, отозвались ломотной болью. Пресекая затяжную работу памяти, выбираясь как бы из глубокой воронки, подумал, что так и не знает, с чего начать, куда толкнуться; да и реально встало: давно уехал из Москвы, кто из прежних знакомых остался — неизвестно, идет война, всех поразбросало, развеяло. Не к секретарю же ЦК сразу толкаться? Да и не выйдет: не так-то просто к нему допустят, а как позвонить — он не знал. И все же решил: именно к нему надо найти ход — тогда ведь через него шли коррективы к плану «Большого Алтая», он все знает, проще будет разговаривать…

«Н-да, что будет у тебя с Павлом — темный лес, а вот «Большой Алтай», выходит, главное, сама судьба тебе предопределила. Так что — «чудить», другого не дано! Семь бед — один ответ».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги