Тиха, но упорна и неотступна моя совесть. Ходит за мной. Пристает. Допытывается. Подает все мои поступки в таком свете, что я самой себе перестаю нравиться. Беспомощно развожу руками и ни в чем не могу дойти до сути. Из самых простых будничных вещей совесть выстраивает передо мною такое причудливое сооружение, такой лабиринт, из которого и впрямь нет выхода. И нет оправдания моей беспомощности, моим ошибкам в работе, моему непрофессионализму.
Я ценю в людях профессионализм. Не чванство спесивых и глухих снобов, начиненных по уши штампами и специфическими терминами для обозначения простых вещей, а истинный профессионализм, за которым и в самом деле ощущается знание дела и хорошее владение ремеслом. Я не боюсь слова «ремесло». Из-за того что множество людей плохо владеет своим ремеслом, происходят неприятности, за которые приходится расплачиваться обществу.
Болтливость — вот один из самых тяжких наших грехов, и, к сожалению, большинство из нас целиком в нем потонуло. Болезненное желание объяснить поступок, прежде чем он совершен, — удел очень многих, и когда слово сказано — действие далеко не всегда следует за ним. Порой кажется, что, сказав, ты сделал.
Моя болтливая совесть докучает мне, она мешает работать и пытается мне возражать, а это совсем неисправимое зло. Один мой добрый друг говорил, что ночью, когда обычно тихо и можно при желании побыть в одиночестве, он начинает (или продолжает) дружеские споры. Горячо оспаривает все, что друзья говорили днем, возражает им так разумно и аргументированно, что ему удается убедить их.
Я тоже спорю, но не с друзьями, а с собственной совестью. Иногда соглашаюсь с нею, а чаще спорю. Совесть постоянно напоминает мне о разумной доброте или о добром разуме, — думается, это потому, что она подозревает меня в недопустимом отсутствии живого чувства, эмоций и даже инстинктивного начала. Мозг, только мозг, упорное перемалывание всего на свете жерновами мысли, и ни одной живой вспышки чувств. Если бы не мое чувство юмора, я давно прогнала бы свою совесть куда подальше.
Совесть хочет, чтобы я прежде всего присматривалась к настроению, к выражению глаз, к их цвету, к рукам и улыбкам моих учеников. А меня прежде всего интересует: что они думают?
С точки зрения совести — у меня десять, пятнадцать д у ш учеников. Душ? Да полно, это же мозги, которые продуцируют мысли, идеи, конструкции мира!
Иван пишет записку Сусанне: «Приходи, я покажу тебе восьмое чудо света». Закономерно. Стремление открыть кому-нибудь увиденное или свершенное чудо — логично и понятно. Загадка только в том, кого мы выбираем зрителем, соучастником, свидетелем чуда. Почему именно Сусанна? Загадка лишь в этом одном.
Почему я заговорила о ремесле и необходимости овладеть им? Потому что, зная свое ремесло, мастер в силах ставить перед собой задачу, цель, он осознает, что он может, а чего не может.
Кое-кто идет в учителя, не ведая, что собирается сказать миру. А цель педагога — это же не только сказать что-то своему ученику, научить его чему-то. Цель его должна быть весомее и шире — не ученику сказать, а через ученика обратиться к миру, м и р у сказать через ученика.
Десять д у ш. Так утверждает моя совесть.
Пусть десять душ. Но ведь также и десять умов. Таких еще вялых, таких несмелых, слабеньких. Учителю надлежит дать им силу и убежденность в собственной значительности.
Хитрит моя совесть. Запутавшись в риторике, пытается сбить меня с панталыку. Только начнешь поиски каких-нибудь своих троп, как она тут же заверяет: сбиваешься с пути. Иногда заверяешь, что хочешь научить их действовать, теперь говоришь, что желаешь научить их мыслить, а если приглядеться как следует, приглядеться к твоей науке, выйдет, что учишь их чувствовать. Ведь, — говорит совесть, — понравились же тебе три фразы про березку, которые сочинил Иван Ткач?
Понравились. Дурочка ты, совесть. Не понимаешь мистификации. Я вынуждена спорить с тобой, иначе ты пустишь меня с сумой по свету. Оставлю жить на земле жалостливых и нежных, не научу их упираться, бороться, покажу им только ветряные мельницы и не успею сказать, что с ними уже воевал Дон Кихот. Так и потянутся за мной до самой смерти одни долги, а я не хочу оставлять долгов — ведь расплачиваться за них придется моим ученикам и моему сыну. Я знаю, какую эпитафию положила бы на свою надгробную плиту: «Умерла только тогда, когда расплатилась со всеми долгами».
А долги есть. Я еще не знала, что это такое, а уже задолжала — матери, непосаженному дереву, сломанному стебельку, учителю, ненакормленной собаке, несдержанному слову, обманутому влюбленному, ученикам…
Долги растут, и есть проценты, и я не знаю, когда расплачусь, а так не хочется оставлять их за собою. Платить надо трудом, идеями, бессонными ночами, деньгами, кровью, нервами…
Добротой, — подсказывает неутомимая совесть.
Хорошо, — покоряюсь я ей, — добротой. Пусть в основе всего будет доброта, и что? Я была добра, я столько раз была добра…