Рахиль не нашла пристанища в номерах «России». До полуночи она блуждала в поисках ночлега и в полночь пришла изнеможенная на Воскресенскую площадь к Иверской. Там у Иверской трещал веселый гром московской улицы. Цыганята, плясавшие на мостовой, кинулись к Рахили и взяли ее в круг. Цыганята кружились, пели и потрясали бубном. Старый перс приблизился к девушке и положил ей руку на плечо. Крашеным царственным пальцем он прикоснулся к ее груди. И потом юродивый зашагал к ней на голых, розовых, чудовищно тонких ногах. Ноги его гнулись и скрипели в сочленениях, желтая слюна кипела в клочковатых усах и синий луч блестел в цепях, оковывавших шею калеки. Синий луч блистал в железе, как обледеневшая аллея блестит под луной, воск сиял и растапливался в часовне, веселый бой московской улицы играл вокруг Рахили.
Перс, не снимавший с девушки старых глаз, ущипнул ее раскрашенным пальцем, цыганята погнались за нею и стали обдирать ей подол. Тогда Рахиль побежала изо всех сил. Она пересекла Красную площадь, пересекла Москву-реку и вбежала в Замоскворечье, в искривленный переулок. В переулке этом, в конце его, над ободранной дверью, бурно дымился фонарь. «Номера для приезжающих с удобствами» – было написано под фонарем. «Номера – Герой Плевны».
Звезды в переулке были громадны, снег чист, небеса глубоки.
В служебном отделении гостиницы «Герой Плевны» коридорный Орлов, вдовый человек, снаряжает ко сну сына своего Матвея. Матвею пошел одиннадцатый год, он укутан в пурпурное оранжевое тряпье, штаны его состоят из многих частей, отец стаскивает с него каждую часть отдельно. Мотька выучил только что стихотворение, к завтрему в школу. И он не может утерпеть, чтобы не рассказать отцу свой урок.
«И он мне грудь рассек мечом, – шепчет Мотька, засыпая, – и сердце трепетное вынул, и угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул…»
– Богатейший стишок, – говорит Орлов сыну и трижды крестит его на сон, – вот и в гражданском стишке бывает – вся жизнь описана. Тут, Мотя, и про нас, чай, есть, что мы каждому супнику даемся на мозоль лезть, тут и про божество и про матерей…
Орлов долго объясняет Мотьке про нашу жизнь, про матерей и супников, но Мотька спит уже. Коридорный встряхивает тогда сыновью куртку, он рассматривает, нет ли в ней изъяну, в это мгновение в комнату входит Рахиль.
– Нельзя ли номер, – говорит она, робея, – прошу вас…
– Без мальчика не пускаем, – отвечает Орлов, откусывает нитку и усаживается штопать сыновью куртку, – кто-то у тебя есть или фраер кто твой?..
Рахили невдомек. Все невдомек ей в речах Орлова. Она спускается по лестнице, выходит в переулок. Звезды в этом переулке громадные, снег чист, небеса глубоки. Обожженная беременная баба сидит на крылечке, живот ее растет вкось, и она поет тихонько крестьянскую венчальную песню. Возле нее у крылечка стоит студент, русый парень, с беспечной, беспечальной, бездонной фуражкой на кудрях.
– Чудно мне что-то, – говорит студент Рахили, – вы кто такая?
– Я еврейка, – отвечает Рахиль.
И тут – кабы им не столковаться, тогда жизнь не стоила бы потраченного на нее труда.
– Послушайте, душа человек, – сказал студент Рахили, – Орлов не пускает вас в номер, потому что вы без мальчика, меня он поносит, потому что я без девочки… Послушайте, душа человек, зовут меня Баулин, я парень свойский…
И тут – кабы у вдового Орлова осталось душевного огня, чтобы удивляться на что-нибудь, кроме как на свою необыкновенную жизнь, то он удивился бы тому случаю, что два человека, вытолканные им поодиночке, так скоро заявились снова и заявились вместе.
– Спроворь нам, папанька, номерочек, – закричал ему Баулин и не взошел на порог. Орлов отложил куртку и заплевал свои пальцы, исколотые иголкой.
– А она сказывала, у ней фраера нет, – пробормотал он и побрел со свечой в коридор показывать гостям номер.
В коридоре «Героя Плевны» пахло семенем, хлебом и яблоками. У одной стены лежали сваленные в угол ночные горшки и жестяные умывальники. В другом углу лежали картины в золотых рамах. Орлов прошлепал по коридору и открыл дверь комнаты.
– Вот, – сказал он, – сыпь, купец, за номерочек.
– Ты ризы мне в номерочке смени, – возразил парень Орлову и показал на запятнанную простыню.
– Мы опосля каждого меняем, – ответил коридорный, смахнул грязную простыню, накрыл ею стол и разостлал на кровать сырую, пахнувшую чесноком тряпку. Потом Орлов зашлепал вон из номера и вернулся, прижимая к груди ночную посудину.
– Все справно, – сказал он и запнулся, потому что Баулин ударил его в грудь.
– Уйди, сволочь, – прошептал парень с отчаянием, – уйди, родной, прошу тебя, – и стал бить Орлова по рукам. Коридорный спрятал тогда посудину за спину и произнес с горьким торжеством:
– Ты еще мать соплями обделывал, когда я семью, самшесть, кормил.