В другой роте кантонисты, оставленные на собственный произвол, ходили ходуном. Выпускные быстро оказались пьяны и принуждали пить малышей. Там и тут, сводя счеты, били ефрейторов и жестоких дядек; те, упав на колени, напрасно молили о пощаде — их лупцовали свирепо, до потери чувств. В одном месте дрались, в другом пели те песни, которым научились при Одинцове и смели петь только при нем.

Двор наполнился торговцами и скупщиками. Мастеровые и служители тащили на продажу все, что успели уворовать и накопить за зиму из краденого добра в потаенных местах. На плацу батальона открылось что-то вроде ярмарки. Но лишь стемнело — весь народ выгнали со двора. Барабанщики и горнисты не вышли играть зорю: во всех барабанах оказались пробиты шкуры, а рожки горнистов набиты такой дрянью, что стыдно и сказать.

Заря погасла сегодня без барабанного боя и без молитв перед сном. Казарма сегодня и не собиралась спать. Во всех помещениях вместо коптилок-ночников горели купленные на свои деньги свечи, и окна казармы, темные круглый год, только в эту ночь светились во всех этажах.

Выпускные группами уходили с казарменного двора разыскивать по городу начальство. На темные улицы в этот вечер боялись выходить и горожане. В собрании отменили танцовальный вечер. Будочники пересвистывались из квартала в квартал, стоя у будок с алебардами. Порой слышался конский топот — это проезжали патрули из драгун.

— Идем с нами! — позвал Клингера Петров.

В руках у Петрова был большой мешок от матраца.

— Куда с нами?

— Онучу бить.

— Я не могу бить.

— Ну, посмотришь, как бьют, чай и у тебя на сердце накипело.

— Нет, товарищи, я не пойду. Сердце у меня кипит все время, и я боюсь, что оно лопнет.

— Пойдем, Клингер, — приставал и Штык, — охота мне его сапогом в поганую рожу ударить!

Клингер понял, что и Петров и Штык пьяны.

— Тогда пойду с вами.

— Идем, мы его выкурим, как барсука из норы.

Дом Онучи был темен. Ставни наглухо закрыты болтами; в щелки ставней не видно света. Один из кантонистов перелез через забор и открыл калитку. Распоряжался Петров. Он расставил у всех окон кантонистов, а дверь в дом припер снаружи колом и приставил к двери сторожем Клингера.

— Эй, хозяева дома? — закричал Петров, заботав в ставню кулаком.

Никто не отзывался.

Петров залез на крышу, зажег пучок соломы, сунул его в трубу и прикрыл дымоволок мешком. Скоро в доме послышались возня и кашель, потом приглушенный женский крик:

— Батюшки! Горим! Ох!

Крик затих, и кантонисты услыхали голос Онучи:

— Дура! Закрой трубу — это меня выкуривают…

— Онуча! Выходи! До смерти не забьем. А не выйдешь — дом спалим! — крикнул в трубу Петров.

В доме все затихло. Петров слез с крыши и прошептал Клингеру:

— Берко! Ты уговаривай меня, будто я дом поджигаю, а ты будто не велишь, — он твоему голосу поверит. Ну, валяй!

— Ой, Петров! — закричал Клингер. — Не надо поджигать дома! Что ты хочешь делать, я не знаю! Господин фельдфебель! Я не знаю, что он хочет делать! Разве он смеет поджечь ваш дом? Нет, он не хочет, он не думает совсем! Что ты делаешь, Петров?

Петров, затаившись, слушает, что из одного оконного болта вынули внутри чеку. Петров прыгнул к этому окну. Ставень распахнулся от удара изнутри, и кто-то темный выскочил оттуда.

— Ага! Стой, пес вонючий, не беги!

Петров сбил с ног Онучу. Кантонисты навалились кучей на фельдфебеля, который молча отбивался.

— Погодите бить! Берко, давай сюда мешок! В мешок его, ребята!

После лупцовки батальон ушел наутро в деревню. Вскоре после того умер батальонный Зверь. Его хоронили с музыкой и почестями, по уставу.

Генерал Севрюгов, выйдя в отставку, прожил еще три года, неутешно оплакивая своего единственного друга. Генерал умер, не закончив своей работы по механике. Еще при жизни генерала был им поставлен над могилой попугая приличный памятник.

<p>ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА</p>

Со времени первого раздела Польши при Екатерине II границы России раздвинулись в сторону юго-запада, где жило много евреев. Царская власть, стараясь внедрить евреев в состав коренного населения России, усиленно заботилась о том, чтобы подчинить евреев и своим завоевательным задачам и военному строю государства.

При Павле I и при сыне его Александре Павловиче евреи несли денежную воинскую повинность, вернее, откупались от воинской повинности: за каждого рекрута в царскую армию, который приходился на долю евреев по разверстке, еврейские общества платили установленную законом сумму — от 360 до 500 рублей, наравне с русскими купцами, освобожденными от воинской повинности «в натуре».

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги