В самой «Книге Битвы» есть рисунок, в котором Уэлкин изобразил Горация Остервальда, который появляется как враг, убийца, первый из демонов; портрет тщательно опутан могучими символами, включая рисунок бычьего сердца, пронзенного иглами для вышивки. Но среди неподшитых страниц лежит и его фотография, возможно, 1870-х годов: худой мужчина с раскидистыми белыми усами, сострадательный взгляд, спокойный интерес (или это просто лицо с фотографии девятнадцатого столетия, черты лица созданы для долгой выдержки?). Он сидит на плетеном кресле со спинкой в форме павлиньего хвоста и держит на коленях большую морскую ракушку.
В завещании родители Херда Хоупа Уэлкина назначили сыну пожизненного опекуна. Гораций Остервальд был дьяконом и бывшим школьным учителем; именно он привил Уэлкину интерес к чудесам сотворенного мира: животным и насекомым, камням и цветам. Остервальд показал ему, как собирать и классифицировать, придумывать названия и сортировать — возможно, чтобы успокоить его призраков работой, точной, забирающей время и скучной, или открыть ему, что эти создания содержат свои собственные внутренности, а не тайные места для демонических врагов, или то и другое одновременно.
На самом деле демоны — Уэлкин это знал — никуда не делись, но они стали менее убедительными или привлекательными; он начал чувствовать, что они отворачиваются от него и вместо этого обращаются к предметам, которые он изучал, помещал под линзы и воспроизводил цветными чернилами: как будто они болезненно желали того, что не могли иметь: герметичной и искусно выполненной твердости, которой обладал любой листок, кварцевый кристалл или волосяной корень. И он перестал бояться и ненавидеть их, а когда мы перестаем бояться, любить или в страхе ненавидеть демонов, они теряют к нам интерес и уходят.
«То ли заботы этого доброго человека, — писал он об Остервальде, — который так долго был моим единственным другом, освободили меня от заклинания, которое я сам наложил на себя, то ли (как это часто отмечается в случаях
Поддавшись на уговоры Горация, Уэлкин от камней и растений перешел к более грозным вещам — погоде и животному миру, с их очевидной свободной волей, их злобностью или благожелательностью. Их было недостаточно просто классифицировать и рассортировать, потому что гром отчетливо говорил с ним словами, лисы пристально смотрели ему прямо в глаза, и потребовалось время и осторожность, чтобы перебороть это: не
И вот, когда Уэлкин смог это сделать, он или мир опустел: успокоился и стал одержим лишь самим собой. Он навсегда запомнил тот летний день, когда за ужином, оторвав взгляд от супа, сообразил, что за весь день, от рассвета до сине-зеленого вечера, он ни разу не испугался, ни разу не попытался найти прячущегося демона или накричать на него, и, что еще удивительнее, даже не заметил этого. Он отложил ложку и вместе с Горацием встал на колени и начал молиться: «Объяли меня болезни смертные, муки адские постигли меня; я встретил тесноту и скорбь, — сказал он. — Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь облагодетельствовал тебя. Ты избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения. Буду ходить пред лицом Господним на земле живых»[638].
Позже один из тех, кто знал о его переживаниях, спросил, не сожалеет ли он о юности, прошедшей в воображаемом мире, и он ответил, что нет, не сожалеет, но только благодарен за то, что все осталось позади. Однако, возможно, всегда есть сожаление, которое известно некогда одержимым наравне с благодарностью: чувствовать необузданных существ, с которыми они делили свое тело, ощущать живительные и освобождающие силы, растущие внутри, убежать и оставить их ни с чем, наедине с собой.
И его бедные родители: никто не смог разубедить его, что они умерли не из-за страха перед его ужасной неподатливостью или печали от неспособности помочь ему. Он никогда не делал перестановки в их спальне на втором этаже дома на Уэст-Плейн-роуд и никогда больше не входил в нее.