Крафт, сидевший за столом в Дальних горах, положил рукопись обратно в коробку, откуда чистая бумага, на которой возникал текст, впервые появлялась, коробку с золотисто-березовой бумагой для черновиков, фирма Сфинкс[436]. Даже если он закончит книгу, она будет такой длинной, что ее никто не дочитает до конца, и такой сложной для понимания, что ее придется прочитать дважды. Здесь она будет лежать, спрятанная как похищенное письмо на виду[437]; Бони приедет, обыщет маленький дом и в конце концов найдет ее, ибо, что довольно смешно, Бони собирается жить вечно благодаря своему неубиваемому природному сложению; он найдет ее, ту вещь, которую нашел Крафт, Камень в конце своего путешествия. Незаконченную, неотделанную, как все они есть и как должны быть.
Он ненадолго всплакнул.
Всю жизнь он искал слова силы, которые выйдут за пределы простого описания, объяснения, перечисления; слова, которые вызовут преобразование. Он был скромен; он стремился к этому языку, этой
Мысль на самом деле не может охватить весь мир,
Дайте мне основной материал мира — печаль, уныние, ужас и то, что мучат в кузнице истории, — и я превращу его в золото, чудесное софийное золото, которое нельзя потратить. Это было очень легко, все старые алхимики так говорили. Это просто было не такое уж великое искусство, не то что другие, действительно недостижимые: не всеохватность, не правдивое изображение. Преобразование — это то, что может совершить язык. Это то, что язык великолепно может сделать. Это единственное, что он может.
Он нагнулся и оперся щекой о холодный голый бок «Ремингтона»[439].
Сила преобразования — вот та цель, к которой он, как и любой другой, стремился. А она все время была под рукой — магия, маленькая и белая, но столь же необходимая сердцу (его сердцу, но не только его), как и биение.
Эй, встань, требовательно сказал он себе, и иди в город. Двигайся, снова приказал он себе, арктический путешественник перед лицом долгой темной ночи. Которой он противостоит,
Он встал, вздохнул и поглядел на часы. Был тут один старшеклассник, которому Крафт приплачивал, чтобы тот возил его везде, заезжал в магазины, стриг газон или убирал листья с него, в зависимости от времени года. И перевез мой прах, пошутил в сторону или поперхнулся он, старый дряхлый сатир. Так или иначе, мальчик скорее всего забыл про сегодня, юность забывчива, неважно.
Он надел соломенную шляпу и взял одну из тростей в подставке, стоявшей у двери; прежде этот выбор занял бы минуту или две приятной суеты — осталось так мало игр, в которые он любил играть.
Дальше сада он не пошел. Постоял в середине его, изумленный — неужели год настолько стал старше и осень пришла раньше времени? Нет, стоял сентябрь; и не было ничего необычного в листьях, напа́давших между дикими астрами и шпорником; уже опадали последние маргаритки, их листья были постаревшими и проеденными. Как жаль, что за садом никто не ухаживал. Какая-то лоза с похожими на звездочки листьями забралась на рододендроны; раньше он ее не замечал, но сейчас она стала ярко-красной, и он ее увидел.
Именно в это время года умерла его мать, не так много лет назад, и в такие же теплые, колючие и полные красок дни, как сегодняшний, он не мог по-прежнему переживать бессмысленное горе. Конечно, она не рассказывала ему, насколько была больна, она вообще с трудом отличала болезнь от жизни. Но потом она решила провериться, легла в больницу и после короткой консультации у врача выбрала долгую и рискованную операцию: избавиться от этого раз и навсегда или умереть под ножом — он был уверен, что так она представляла это себе, даже не зная, что именно предпочитает. Операция прошла плохо, начались осложнения, она не умерла, но и не выздоровела, лишь задержалась в страшном неудобстве и тоске, пока с ней не произошли более страшные вещи.
Тогда он вернулся в город за холмами и долинами, захваченный очарованием золотого равновесия, сентябрем, временем ускоренного преобразования, которое всегда кажется таким совершенным и неизменным. Она лежала страдая, он долгие часы сидел с ней и наконец понял, как можно верить — и быть благодарным за то, что еще способен верить, — что на самом деле под покровами страдающей плоти есть кто-то, кого нельзя коснуться, нельзя причинить боль, кто лишь терпеливо ждет освобождения из плена.