Ужас Розанова для меня в том, что я не могу найти в нём границ, не могу его отделить от себя. Это мучительно. И это не «подражание». Ощущение собственной подражательности, вторичности как раз и принесло бы облегчение. Это ведь и есть «граница». А тут какое-то двойничество. Не «одинаковость», а что– то мистическое, фатальное. Странно – я не видел ни одного его портрета, из произведений 70% не читал, биографии – практически не знаю (это примечание написано 22.01.1986 г.). И очень спокойно себя чувствую, говоря о нём. Такое голографическое чувствование. Отломать кусочек голограммы, и изображение – всё – в этом кусочке сохранится. Станет более размытым, но и более объёмным. Я вот и не стремлюсь так уж очень к другим его книгам. Всё станет более точно, но, может быть, и менее объёмно.
Это не подражание, а вот что: Розанов на моём месте написал бы это примечание №473 точно так же. Ход и ритм мыслей о Розанове и о себе, другом Розанове, был бы тот же. При подражании было бы наивное воспроизведение, при идентичности же, если бы он во мне ожил, – не было бы и самой проблемы. А тут просто одинаковая походка что ли, манера сутулиться или листать книги…
В одном из рассказов немецкого писателя Вольфганга Борхерта есть эпизод: командир батареи даёт пинка пожилому солдату, замешкавшемуся с подносом снарядов. Солдат медленно оборачивается, и офицер видит лицо своего умершего отца.
474
Примечание к №434
Русский и начинает суетиться, когда уже на улице оказывается. На русской улице нельзя жить. (486) Как подует ветерок «вдоль по Питерской», с позёмочкой, станешь во все двери стучать. А двери-то запертые. В конце концов и достучишься, возьмут в дело – но на звериной, механической основе. И выжмут всего, без остатка. У русских тяга к коллективной жизни, без этого нельзя в таких условиях, не выживешь. Но жизнь эта – не мафия, не кагал, в которых большое значение имеют человеческие, неформальные связи – связи родственные, семейные. Нельзя назвать такую жизнь и чисто официальной связью, договором со строгим распределением прав и обязанностей и включённостью в дело «постольку поскольку». У русских – партия: вверился и не оглядывайся. И вершина партийного (опричного, чужого) дела – сверхпартия, то есть государство. Государство обогреет, даст кров. И возьмёт всё. И с ним, со стихией-то, не поспоришь. Тут странное сочетание крайнего индивидуализма, анархизма и крайних форм зависимости. (494)
У Розанова есть один листок из «Второго короба», который надо бы русским на обложках школьных тетрадей печатать, вместо таблицы умножения и дурацких «уставов». Как вкладыш к студенческим билетам распространять. Розанов сказал:
"Дочь курсистка. У неё подруги. Разговоры, шёпоты, надежды…
Мы «будем то-то», мы «этого ни за что не будем»… «Согласимся»… «Не согласимся»…
Всё – перед ледяной прорубью, и никто этого им не скажет: "Едва вы выйдете за волшебный круг Курсов, получив в руки бумажку «об окончании», – как не встретите никого, ни одной руки, ни одного лица, ни одного учреждения, службы, где бы отворилась дверь, и вам сказали: «Ты нам нужна».
И этот ледяной холод – «никому НЕ НУЖНО» – заморозит вас и, может быть, убьет многих … Отчего вы теперь же, на «Курсах», не союзитесь, не обдумываете, не заготовляете службы, работы? У евреев вот всё как-то «выходит»: «родственники» и «пока подежурь в лавочке». «Поучи» бесчисленных детей. У русских – ничего. Ни лавки. Ни родных. Ни детей. Кроме отвлеченного «поступить бы на службу». На что услышишь роковое: «нет вакансий»".
475
Примечание к №399