«Как черты зародыша понятны только благодаря тому определившемуся и развитому виду, какой он получил в организме взрослом, так и окончательное значение тех главных порывов, которые владели поэзией Лермонтова…» И т. д.
Какая уж тут русская литература. А ведь Соловьёв не был просто за пределами известного уровня культуры, как недоучки 60-х, нет, он был умён и образован. И вот этот развитый ум не имел с литературой – центром национальной культуры – ничего общего. В этом-то и наваждение соловьёвщины. С Россией ничего общего. Совсем ничего. А ведь из Соловьёва, собственно говоря, вышла русская философия. И что получилось? Бердяев, Булгаков, Трубецкие, Флоренский – все они восстанавливали связи с национальной культурой, пройдя школу соловьёвства и развивая то или иное его направление. Соловьёвство ветвями врастало в русскую культуру. И тут следует понимать мучительнее недоумение всех последователей Соловьёва, трудность сопоставления его терминологической империи с миром аморфного русского логоса. В этом аспекте более понятен феномен графомании Бердяева. Его освоение мира Достоевского, Леонтьева и Хомякова после «элементарных газов» Соловьёва, конечно, не может не поражать своей глубиной и, так сказать, виртуозностью, соединением несоединимого: Соловьёва и русской литературы.
Как всегда особняком тут стоит Шестов. Он, в отличие от соловьёвцев, вышел из русской литературы. Но это уже классический еврей. Литература для него текст. «Документ». Всё одно какой: французский, греческий или русский (упор на последний из-за внешних обстоятельств). Всё понимаемо, но ничего не продолжено, ничего не оживлено дальше. Скорее умерщвлено, разъято. Разъято «правильно», «по-родственному». Дана хорошая цена. Но хоть цена-то дана верно («они восхищены сокровищами в вас»). А Соловьёв ничего не понимал. Совсем. Розанова просмотрел. И публично обливался слезами над копеечными стекляшками. А еврей, «совсем еврей», так и замер бы от Розанова. Вдруг на подоконник вползает какая-то гигантская диковинная гусеница – лохматая-прелохматая, разноцветная, «с колокольчиками». Как тут не замереть: во какая! Жене, детям: «Скорее, скорее сюда! Посмотрите, чудо какое!»
В Розанове, что и говорить, природа постаралась. А Соловьёв, этот гениальный Чернышевский, ничего не заметил. Соловьёв был очень близорук, и Е.Трубецкой пишет:
«Мой покойный брат, кн. С.Н.Трубецкой, рассказывал мне, как однажды Соловьёв по близорукости принял скорлупу деревянного пасхального яйца, надетого на палочку, за одиноко растущий цветок: брат разрушил его иллюзию в минуту, когда Соловьёв, вдохновившись воображаемым цветком, слагал о нём стихотворение. – В его оценках людей беспрестанно повторялся тот же обман зрения».
Соответственно эти слепцы и прекрасные цветы принимали за прозаическую скорлупу. В «Даре» говорится:
Чернышевский не отличал плуга от сохи, путал пиво с мадерой; не мог назвать ни одного лесного цветка, кроме дикой розы: но характерно, что это незнание ботаники сразу восполнял «общей мыслью», добавляя с убеждением невежды, что «они (цветы сибирской тайги) всё те же самые, какие цветут по всей России»".
И далее Набоков продолжает:
«Какое-то тайное возмездие было в том, что он, строивший свою философию на познании мира, которого сам не познал, теперь очутился, наг и одинок, среди дремучей, своеобразно роскошной, до конца ещё не описанной природы северо-восточной Сибири ……ическая кара, не входившая в расчет его человеческих судей» (три-четыре слова пропущены из-за повреждённого текста на ксерокопии; «…ическая» это скорее всего «демоническая» – О.)".
А как эти слепцы в рост пошли. Чернышевский это гигант, «мамонтово дерево», на котором один сук Ленина размером в тысячу Сократов. Древо Соловьёва, конечно, гораздо меньше, но тоже густоветвистое, размашистое. А Розанов какой-нибудь, так это, как он сам говорил, «кактус». С трудом прижился на почве филологического демонизма. Злорадство не могло расти через Розанова. А через этих калек слепеньких проросло. К их же вреду в конечном счёте. И тут примечательно, что всё же через Соловьёва рослось труднее. Это, так сказать, запасной вариант, неудачная проба эволюции, какая-нибудь кистепёрая рыба или летучий ящер. Во-от, с ящером хорошо! Соловьёвцы это ящеры. Они вымерли все, но какие большие были и как их много. Но не подошли для русского языка, для русской истории. Хотя всё же они отчасти удались, пожили. В Соловьёве явно кто-то наклёвывался. (529) Немного уже оставалось. Помешал талант.
Да. А в Розанове Соловьёв увидел «Порфирия Головлёва». Если русский начинает уподоблять реальное лицо литературному персонажу, то, значит, он его не видит в упор, значит, с ним вообще никакого контакта нет, и не будет.
Соловьёв писал по поводу статьи Василия Васильевича о русской литературе: