…Точно помню, случилось это седьмого марта. Я проснулся – меня кто-то трясет за плечо. А я после вчерашнего сеанса совсем больной, ничего не соображаю, и перед глазами – как тюлевая занавеска. А это меня расталкивает Толька-Лапай, очи как плошки, не бачут ни трошки: вставай Алеха, надо когти рвать, никого уж не осталось. «Как не осталось?!» А палата и в самом деле – пустая, никого нет, и койки не застелены, все брошено, как на пожаре. Я вскочил, а одежи-то нет! Не положено одежи. Белье да халат с тапочками. Куда в таком виде? А от нервов зуб на зуб уже не попадает. Кинулись мы с Толиком на выход – везде пусто! В операционной – пусто, в перевязочных – пусто, в процедурных – пусто, в комнате отдыха – пустота, на постах – никого… Выскочили в вестибюль – огромный, что твой вокзал, и опять же никого нет, только дверь выходная на сквозняке хлопает. И вот тут у меня наступило помрачение рассудка. В глазах сделалось темно, и я все забыл. Помню какой-то переулок булыжный… старые облупленные ободранные дома над головой… старуха какая-то черная на меня смотрит из подворотни… А когда полностью очухался, оказалось, что я уже на Толиковой малине, среди воров и бандитов… ну, это уже не так интересно. …Что ты! Были очень странные! Например, помню, было двое… Один – мальчишка совсем, лет шестнадцати, – я и сам был тогда сопляк, но он даже мне пацаном казался, абсолютным шкетом. Звали его Денис, фамилию – не помню, а вернее сказать – не знаю. Лопоухий, шея – с палец толщиной, ручки тощие, а лапы – красные, как у гусака, и здоровенные. Щенок… А второго мы звали все – Сынуля. Не знаю уж, чей он там был сынуля, но его сам Главный так звал: «А тепевь, сынуля, довогуша моя, займемся вами певсонально…» Так вот этих двоих мучали совершенно особенным образом. Вообще-то, что именно с ними делали, я не знаю, и никто из нас этого не знал. Они – кричали. День и ночь кричали, по нескольку суток подряд. Врачи около них бегают, перекошенные, со шприцами, с капельницами, туда-сюда, отгораживают их от нас в дальнем конце, да что толку – они же кричат, в полный голос, до смертного хрипа… Тогда их стали вообще увозить и держали где-то вдалеке, аж за второй процедурной, но, бывало, лежишь пластом в первой процедурной с кишкой в этом самом месте и слышишь, как он там криком кричит – через четыре стены и коридор. Не понимаю, как такую муку можно было переносить, и однако же, ничего – переносили, как миленькие. Человек – он на все способен. Пять дней вопит от непереносимой боли, пусть даже и в полной бессознанке, а потом сутки проспится – и снова как зеленый огурец. Только не помнит ничего, что с ним было эти дни… Я говорил тебе, что из них хотели там сделать? Нет? Ну и правильно поступил: нечего об этом трепаться. Вдруг – правда? Не дай бог, если правда…
(– …А про дом, в котором вас держали? Про само здание? Неужели ничего не помните?
– Ничего. И не то чтобы не помню – не знаю. Привезли меня туда ночью, в закрытом фургоне… помню: какой-то двор, дождь проливной, черные стены вокруг, ни одного окна горящего… Даже сколько этажей там было, и того не скажу – не знаю. Загадка, полная тайн…
– А на прогулку вас никогда не выводили?
– Какая прогулка, милок? Когда? Между процедурами? Так между процедурами ты спишь нездоровым сном и смотришь кошмары про баб… Вот что я очень хорошо запомнил, так это вестибюль. Бывал на Витебском вокзале? Так вот точно такое же зало, кафель двухцветный под ногами, потолок – застекленный, и какие-то, вроде железные, ажурные решетки по стенам…)