Взошел барин в дом, в кабинет взошел – хватился: нету! Туда, сюда, все перерыл, посдвигал, нету “Протоколов”. Пашка, само собой, знать, мол, не знаю. Но вроде бы его подменили. А мурло-то в мурмолке опять и опять в окошко заглядывает, бородища пречерная и эти, как их, пейсы… Теперь, изволите видеть, последствия проистекли. Хилков темный лицом стал, все это вздрагивал, озирался. Неделя минула, вдруг чувствует Пашка тишину страшную. Взошел на цыпочках к барину, видит: повесился Хилков, а на него кто-то мурмолку нахлобучил, в нашей округе никто не носил и никто не шил, а тут на тебе… Пашку поморки хватили, потом кричать стал… Ну, а дальше все чередом: Хилкова бедного на Миусское свезли, наследство раздуванили. Пашка по кабакам шляется, кто рюмку, кто шкалик.

* * *

А еще говорили, что Пашка к Льву Александровичу приходил. Не верю. Приходил-де, когда писал Тихомиров статью “Ганнибал у ворот”. Опять не верю. Выдумка, а чья и зачем, не пойму. Кондратьев-картузник имел воображение, но тут ни при чем. Да и вообще вскоре потерял Льва Александровича из виду. Тихомировы оставили Палиху. И вот еще выдумка, но это уж скорее ошибка памяти – кто-то говорил мне, будто поселились они на Петровке. Неверно. На Страстном бульваре, Страстной, дом 78, при редакции и типографии “Московских ведомостей”.

Квартиру заняли в пять-шесть комнат. Кабинет Льва Александровича большой и светлый. Зала, правда, сумрачная, но громадная.

Семейство было в семь душ. Поскребыш Николенька в Москве родился. Наконец-то разместились покойно, удобно. А то ведь там, в эмигрантщине, теснились до невозможности. И скаредничали. Правду сказать, и в России не в одночасье все сладилось. Лев Александрович унывал и злобился: вот ежели бы я в шпионщину просился, меня бы с распростертыми объятьями приняли. А так… что же… И втайне с ужасом сознавал: они, даже и люди ближние к государю, не могут понять самою по себе возможность бескорыстного идейного монархизма. А те, кто это мог представить, мог понять, те сторонились – Лесков плечами пожимал: как-то, знаете ли, неудобно приличному человеку печататься в одном журнале с Тихомировым. Положим, Суворин приветил, но и шпильку подпустил: дескать, готов принять талант, откуда бы ни был. Глаз не выклевал, а все ж в глаз-то клюнул этим “откуда”. Ни при дворе, ни в антинигилистячьем круге никто не возликовал оттого, что г-н Тихомиров перестал быть революционером. Все эдак-то носом поводили, второе дно подозревая. Так что не в малинник попал Лев Александрович. И тоже жил тесно, и тоже Катенька копейку считала. А теперь, на Страстном, коренным сотрудником, а потом и редактором-издателем “Московских ведомостей”. Екатерина Дмитриевна дух перевела.

И верно, извозчика, хоть и в дальний конец, не боялась взять, кухарку держала, репетитора наняла, в математике девочки не успевали. Могла и портниху призвать, а могла и заказать, приглядев заграничную модель, в торговом доме Манделя – на Тверской иль на Петровке.

И достаток, и душевно-интимное единство с мужем, определившее обоюдный отказ от опытов революционной теории и практики, и возвращенье к Богу, к России и в Россию, все это тушевало эмигрантское недоверие к жизни, когда радость нечаянна, а печали неутолимы.

Так что же, она счастлива? Никогда я не был ни Эммой Бовари, ни женщиной французского лейтенанта. Лейтенантом, правда, был, и даже старшим, но советским, что в данном случае ничего не значит. Но есть, есть наблюдения-сопоставления. Знать надо, что г-жа Екатерина Тихомирова была когда-то Катериною Сергеевой, а это значит, что в родном Орле была наклонна к якобинству, что в Липецке не исцелялась на минеральных водах, нет, была на съезде землевольцев, еще и то, что в Питере, в Саперном переулке, в подпольной типографии народовольцев обосновалась как кухарка Барабанова… Да-да, в Саперном, в том доме десятилетия спустя квартировали Каннегисеры… И наконец – берите выше – ее избрали членом Исполнительного комитета. Нет, не скажу: мол, сходка домовых, но не скажу – домовый комитет… Помилуй Бог, учась терпимости, не осуждаю ее уход и переход, подвластность теченью мыслей мужа, но признаюсь, я рад был услышать отзвуки былого в ее душе.

Тут надо указать на двух ее сестер.

Одна из них звалась Марией. В младые лета она в народ ходила. Теперь, в годах преклонных, фельдшерицей пенсионной, осталась верной заветам народолюбия. Лев Александрыч, наезжая в Петербург, свояченицу навещал, но неохотно: противно “передовое сюсюканье”.

Неприязнь ренегата? Да он же не был регенатом, не был! Он не изменил убеждениям. Он изменил убеждения. Разница! Но Екатерину Дмитревну коробило мужнино – “сюсюкает”. Господи, нельзя же быть столь отрешенным от человека, сохранившего не то чтобы “верность заветам”, а чувство от этих заветов. А вот Екатериной Дмитриевной как раз и загубленное. И она сожалела об этом, втайне сожалела, как безбожник, вспомнивший себя верующим, грустит о том, что он уж никогда, никогда не испытает удивительно светлую умиротворенность, какую испытывал после причастия.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Предметы культа

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже