Двухаршинное тельце родителя, кожа да кости, да кровь, — без единого мускула, и жизнь, заключенная в этом немощном тельце, попеременно вызывают в сыне то жгучее отвращение, то прилив любви и нежности. Однажды разрешенная, пущенная в сознание мысль о бомбе, бесконечно раздражающая, возбуждающая и неотвязная, толкает к самому краю бездны, к самой бомбе — «сардиннице ужасного содержания», проклятой жестянке. И только тогда, когда события вдруг вырвались из-под контроля, когда бомба в его руках обрела собственную, почти непреклонную волю, Николай Аполлонович смог остановиться.
«Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая стрелка стала на час. Николай Аполлонович чувствовал, что повернуть этот ключик не сможет: ведь не было средств пресечь ход механизма; и, чтобы тут же отрезать дальнейшее отступление, Николай Аполлонович заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, и чувствовал головокружение, но свалился в ту бездну, которую хотел избежать — ключик медленно повернулся, на час, потом на два часа, а Николай Аполлонович… отлетел как-то в сторону; покосился на столик: стояла жестяночка из-под жирных сардинок… сардинница, как сардинница: круглогранная…
— «Нет!»
Понадобилось пережить умоисступление человека, проглотившего тикающую бомбу, потребовалось свалиться в бездну, которой мог избежать, — чтобы вырвать себя из паутины страшного соблазна и сказать самому себе это «Нет!»; чтобы принять над собой правый суд по законам и правилам мудрости.
«Суд наступил.
Течение времени перестало быть; все погибало.
— «Отец!»
— «Ты меня хотел разорвать; а от этого все погибает».
И когда до гибели мира остается всего двадцать поворотов ключа и стены мира должны рухнуть на исходе ночи, рождается в Аблеухове непреклонное, презрительное «нет», в лицо брошенное Дудкину: «Не могу, да и не хочу; словом — не стану… Отказ: бесповоротный. Можете так передать. И прошу оставить в покое…»
Рождается гнев и злость на тех, кто обманом вовлекал, заманивал: «Это вы называете выступлением, партийной работой? Окружить меня сыском, всюду следовать… Самому же во всем разувериться… Я дал обещание, предполагая, что принуждения никакого не может быть, как нет принуждения в партии; если у вас принуждение, то — вы, просто, шаечка интриганов… Ну, что ж?.. Обещание дал, но… — разве я думал, что обещание не может быть взято обратно…» И самое главное: «Я отца не любил… И не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда».
«Дважды достоевский» мотив — искупительного неучастия в отцеубийстве и презрения к партийным интриганам-мошенникам — выражен в «Петербурге» как источник нравственного перерождения человека. Ставрогин, герой «безмерной высоты», отказался возглавить «движение», потому что ему «мерзило» и потому что у него были привычки порядочного человека. Аблеухов, смешной и нелепый, неудачник, «красный шут», отказывается от роли рядового исполнителя, испытав «потрясение жизни» — «будто слетела повязка со всех ощущений».
И уже справившись с собой, уже одолев страшное ощущение — «будто терзают на части, растаскивают в противоположные стороны: спереди вырывается сердце, а из спины вырывают, как из плетня хворостину, твой собственный позвоночник», — Аблеухов понимает, что он пережил — ужас, Ужас.
Пророчествующим «от Ужаса», одержимым «от Ужаса» назвал Андрея Белого Вячеслав Иванов. «Сардинница ужасного содержания», хоть и не убила сенатора и не развалила стены старого мира, все-таки взорвалась в назначенное время, на исходе ночи. Взорвалась вроде бы по недосмотру — но следуя железному механическому правилу первотолчка.
Бомба, тикающая в утробе России, могла взорваться от любого неосторожного движения, от любого случайного прикосновения. Чьи руки не дрогнут, чье сердце не истомится, кто дерзнет поставить сардинницу на нужное время и повернет ключик? Кто не будет мучиться ужасом? Кто посмеет?
И Дудкин, в ясновидении белой горячки, в преддверии страшного своего конца отчетливо — «наизусть» — осознает: «Будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом — все провалится; о, кружитесь, о, вейтесь, последние дни!»
Впрочем, об Андрее Белом, как в свое время о Достоевском в связи с нечаевской историей, было сказано высокомерно и безапелляционно: революции 1905 года он «не понял».
В то самое время, когда А. Белый создавал, завершал и готовил к публикации роман «Петербург», а именно в 1913 году, в обиход русской общественной мысли было введено понятие «социальной педагогики». Ввел его М. Горький — в связи с инсценировкой «Бесов» в Художественном театре.