«Русский садизм» [233] — такова характеристика «Бесов», предложенная Горьким. Писатель предусмотрительно напоминает «господину Немировичу», как режиссеру театра, о том, «что еще недавно «Бесы» считались пасквилем и что произведение это ставилось многими из лучших людей России в один ряд с тенденциозными книгами, каковы: «Марево» Клюшникова, «Панургово стадо» Вс. Крестовского и прочие темные пятна злорадного человеконенавистничества на светлом фоне русской литературы». Писатель сигнализирует: «Есть публика, которой забавно будет видеть неумную карикатуру на Тургенева в годовщину тридцатилетия его смерти, и приятно посмотреть на таких — «дьяволов от революции», каков Петр Верховенский, или на таких «мерзавцев своей жизни», каковы Липутины и Лебядкины; ведь глядя на них, очень легко и удобно забыть, что есть люди честные, бескорыстные…» Писатель, наконец, апеллирует к доводу, как ему кажется, неотразимому: к социальной пользе. «Меня интересует вопрос, — риторически восклицает Горький, — думает ли русское общество, что изображение на сцене событий и лиц, описанных в романе «Бесы», нужно и полезно в интересах социальной педагогики?»
Как же понимал «нужность и полезность», а вернее, «ненужность и вредность» «Бесов» Горький, предложивший «всем духовно здоровым людям, всем, кому ясна необходимость оздоровления русской жизни, протестовать против постановки произведений Достоевского на подмостках театров?»
Нужно и полезно то, что внушает «духовное здоровье, бодрость и веру в творческие силы разума и воли». Нужно и полезно то, что способствует «дружному единению умов и воль». Нужно и полезно то, что может повысить «температуру нашего отношения к действительности». Больше этого из статей Горького не следует — по части положительной программы, кроме разве того, что «мы должны тщательно пересмотреть все, что унаследовано нами из хаотического прошлого, и, выбрав ценное, полезное, — бесценное и вредное отбросить, сдать в архив истории». Достоевский с его «Бесами» заносится по списку безусловно вредных, стоящих на пути «оздоровления».
Признавая за Достоевским умение изображать болезни духа, «воспитанные в русском человеке его уродливой историей», Горький требует изоляции «темных, спутанных, противных», а также искаженных, болезненно злых, «бесформенных» русских душ. Ведь «пока эта безумная душа ищет себе стержня или наказания, — сколько она — попутно в монастырь или на каторгу — прольет в мир гнилого яда, сколько отравит детей и юношества!» «Ведь они заражают, внушая отвращение к жизни, к человеку, и — кто знает — не влияла ли инсценировка Карамазовых на рост самоубийств в Москве?» «Не здесь ли один из источников все растущего хулиганства, которое в существе своем — та же карамазовщина?»
Итак, Достоевский, обличивший карамазовщину и бесовщину, изобразивший это «озеро яда», обвинялся Горьким в растлении общества и поколения. Диагноз болезни объявлялся ее причиной и первоисточником. Отсюда и призыв: «пора подумать, как отразится это озеро яда на здоровье будущих поколений». Отсюда и санкции: предлагаю протестовать против Достоевского.
Свой протест против Достоевского Горький квалифицировал как «протест против тенденций и явлений, враждебных росту человечности в обществе». Свой протест против Достоевского — «реакционера, основоположника «зоологического национализма», ярого шовиниста, антисемита, проповедника терпения и покорности» и т. п. — Горький определил как прием политической борьбы. Горький возмущался: «один литератор приписал мне намерения крайне свирепые. Он говорит, что если бы я был министром, то сжег бы Достоевского. Министром я не надеюсь быть, но все-таки считаю долгом моим заранее успокоить взволнованного писателя: если и буду, то не сожгу».
Заметки Горького «О карамазовщине», в которых буквально накануне первой мировой войны и последовавшей за ней революции он борется с «злым гением» Достоевского как с реальным и опасным злом, поучительны и символичны. В них заложена вся будущая программа управления искусством, намечены (пока еще в весьма смягченном варианте) уставные положения того репрессивного метода руководства литературой, который спустя двадцать один год под названием «социалистический реализм» войдет с подачи М. Горького в жизнь нового, теперь уже «духовно здорового» общества.
Помнил ли Горький свое обещание «не сжигать Достоевского», когда в 1934 году с трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей в чине великого пролетарского писателя громил Достоевского?
Думал ли о том, чем может обернуться не только для покойного Достоевского, но для живых, сидящих в зале писателей, и для него самого его старая идея: «протест общества против того или иного литератора одинаково полезен как для общества, которому пора сознать свои силы и свое право борьбы против всего, что ему враждебно, так и для личности»?
Предполагал ли, как отзовется в судьбах тысяч и тысяч писателей сконструированное им клеймо «социально вредный»?