Она не считала себя злой женщиной. Последствия разговора, а будут ли они вообще?.. Ей хотелось ответить определенно — будут. Чувствовать себя кому-то обязанной? Зачем? Так хорошо считать поступок Гречушкина лишь данью равновесию сил, а оно должно быть во всем: в человеческих отношениях, радостях и нескладностях, в везении, наконец. Наступит время, и Максим Семенович поймет (Лада готова допустить — пожалеет): его окружают люди, не просто способные уступить или не уступить дорогу; жизнь — сложная штука, и даже удачливому счастливцу надлежит понять и принять обратную сторону медали.
Нина права: он слишком занят, но, в отличие от других, замотанных работой, он занят собой.
Лада старательно растягивает губы. Рот становится неправдоподобно большим. Она терпеть не может, если помада ложится неровно. Говорят, в «Лейпциге» продают какую-то немыслимую краску для ресниц. Черт побери! На все хватает времени, кроме себя…
Лада наспех выпивает стакан холодного чая, что-то жует на ходу. В издательстве все устраивается как нельзя лучше. Ее материалы печатают в первую очередь. Сулемов каждые пять минут заглядывает к машинисткам:
— Скоро?
Лада сидит у себя в отделе и хорошо слышит эту коридорную беготню. Наконец все отпечатано, разложено. Сулемов сам скалывает листы. Посылает знакомых и незнакомых к чертовой матери. Сегодня вторник, выплата гонорара. Теперь случится самое главное: Сулемов наладится читать рецензии. Делает он это крайне редко и то по стечению критических обстоятельств. Сначала проглядывает написанное наискосок, затем почему-то дважды перечитывает последнюю страницу. Долго ищет карандаш. Карандаша, конечно, нет. Вздыхает, говорит, что этих баб пороть некому, и принимается читать подробно, выдавливая ногтем удачные и неудачные места. Лада все это знает наперед, сидит за своим столом и молча курит. Девчонки, их четверо в комнате, так же, как она, значатся старшими редакторами. Все девчонки замужние, все обласканные, сейчас томятся необходимостью что-то делать, считают виновницей всех несчастий Ладу. Почему-то завидуют ей и злятся. Вторник — выплатной день. А как уйдешь? Заглядывают авторы, немножко балуют этих милых, взбалмошных, всевидящих, всезнающих женщин: рассеянно дарят цветы, шоколад, жалуются на жизнь, уходят.
Наконец телефон издает свей нерасторопный, дребезжащий звук — ррр. Все, как по команде, поднимают голову и смотрят на Ладу. Лада берет трубку… Никто ничего не спрашивает.
— Иду, Сурен Вячеславович, — говорит Лада ровным, чуточку апатичным голосом. Как раз настолько апатичным, чтобы девчонки не поняли, что же там: очень хорошо или очень плохо. Это — маленькая месть за их зависть.
Сулемов морщится — хороший признак.
— Мне нравится, — говорит Сулемов, делая ударение на слове «мне». Дает нанять, что он всего-навсего заведующий, есть люди и повыше.
— Вот только «Перевал», — Сулемов так тяжело вздыхает, что Лада уже заранее готова снять, добавить, усилить, притушить. — Вы меня понимаете? — уточняет Сулемов.
Ну конечна же она его понимает. Все под одним богом ходим.
— А что делать? — разводит руками Сулемов. — Уж очень категорично, без всякой надежды на помилование. А вдруг?! Несколько обнадеживающих слов в конце. Ей-богу, заключение не станет менее принципиальным. — Сулемов не требует, он просто просит его понять.
— Хорошо, Сурен Вячеславович… Будет луч надежды.
— Вот именно, луч, — оживляется заведующий. — Очень правильно — луч надежды. И по возможности, не отходя от кассы.
— Да-да, я сделаю сейчас.
Потом заведующий роется в своих ящиках и уже повеселевшим голосом говорит:
— А у меня для вас сюрприз, золотко. Вы ведь с Угловым знакомы?
— Разумеется…
— Прекрасно, — бормочет Сулемов. — Вот его рукопись. Вам и карты в руки. Восходящая звезда, знаете ли. Талант.
ГЛАВА III
Последнее время он плохо спал. Думалось, уедет из редакции, и все встанет на свои места… Дни шли, а ощущение бестолковости происходящего по-прежнему мучило его. Там, в Москве, когда Максим вдруг понял, что поедет именно он, и позже, в самолете, и еще позже, в необжитой гостинице, построенной неряшливо и наспех, его не оставляло чувство досады. Неужели поторопился? Он был похож на человека, который вдруг спохватился, что тратит свое волнение нерасчетливо и что дело (из-за него он и приехал сюда), ко всему прочему, — дело неглавное, на него не то что тревоги, суеты обыкновенной жаль.
Он говорил с Улыбиным, пробовал спорить с ним. И хотя виной всему, как виделось поначалу, был Дягилев, мысли невпопад забрасывало в сторону, и Максим уже несчетный раз начинал думать о Ларине, представлял его отчетливо, как бы перечитывал улыбинские письма на память. «Севостьян Тимофеевич — орешек каленый, все насквозь видит. У него и руки зрячие. Коли грех сотворил, виниться без пользы. В одной упряжке с ним не ходить. Сказал — отрубил. С виду, может, и неказист, зато голова! Совестливый, справедливый».