«Иех, — говорит. — Действуйте, товарищи, согласно букве и параграфу артельного устава». Тут все и закрутилось. Сначала Ивана Немчишкина за прогул на правлении отодрали. А какой там прогул, ежели он по улыбинскому заданию накладные в столовой проверял? Затем Елизара Савченкова ославили. Внук у него — шалопут. В колхозном саду яблоки таскал. По такому случаю сыну Елизара в ссуде на дом отказали. Говорят, погодить надо, первоначально внука к нашим порядкам приучи. Дягилев-то не дурак, с умом действовал.
Неожиданно старик дернулся; было видно, как рогатина, прилаженная к развесистой иве, вдруг закрутилась.
— Взяла, шельма, — сказал ласково старик. — На протоку поволокла.
И Максим, захваченный азартом удачи, уже вертелся вокруг старика, пробовал натянутую лесу, хватал мокрый подсадчик и все не знал, где ему встать, чтоб непременно помочь деду.
Щука оказалась небольшой, килограмма на два с половиной, вскинулась над водой, дед ловко выхватил ее, и через секунду она трепыхалась среди плоской колючей осоки.
Волнение скоро улеглось, нажива налажена по новой, и старик как ни в чем не бывало говорит неторопливо, обыкновенно:
— Не из простаков Дягилев, нет. Его на телеге не объедешь. В общем, разладил он ребят, получилось, что нет меж нас общего уговора, кто куда глядит. Что, говорят, нам больше всех нужно? Хозяин лютует, глядишь, ненароком и нас зашибет. Одному сена надо, другому — дранки на крышу. Мало ли забот? Как ни крути, все тропочки к председателю. Федя прямо-таки взвился. «Крохоборы, — кричит, — помет телячий! Как клопы, разбегаетесь. Эх, вы! Наше дело правое. Мы не о себе, о народе, его благополучии пекемся. Дягилев боится нас, поэтому и лютует».
Тут Иван Немчишкин, которого за прогул стукнули, возьми да и ляпни: «Знай я раньше, что ты от испуга из нас лыко вил, глядишь, чего-нибудь и выгадал бы». Федю как косой срезало. Махнул рукой: «Шагайте, дерьмо собачье». Так и расшилась наша рогожка, вот.
— Видать, нитки гнилыми были.
Старик покачал головой, очки болтались на шнурке, а он хлопал себя по карману, все искал их, пока не задел шнурок пальцем, усмехнулся:
— Нитки были хороши. Не схотел народ с Улыбиным шубу шить. Так ему и сказали: «Чтой-то ты ране об народе не страдал. И в хвост и в гриву распекал. Окромя твоей правды, у тебя иной не было. А как сам народом стал, зашебуршился. Может, и надо Дягилева вразумить. Да не твоим кулаком, Федор Акимыч». Это мы ему за все: и за клопов, и за помет телячий. «Плевать, — говорит, — хотел. Сам драться буду». Вот и пононе дерется. А веры нет. Растряс он веру-то кулаками пудовыми, растряс.
Дед затих, долго смотрел на воду, потом вдруг спросил:
— Слушай, москвич. А в столице мед шибко берут, а? Ох и меду ноне, ох и меду!
«Конешно, как говорил дед, все проверить надо, без этого нельзя». Максим улыбнулся своим воспоминаниям. Очень отчетливо увидел оловянные очки деда и решил, как только будет в районе, непременно купит Прохору Дмитричу новые очки. Потом подумал, что очки покупать незачем. Один черт, дед их носить не станет. Положит на видное место в избе и будет всем говорить, что очки это особенные, купленные в Москве специально для почетного колхозника Прохора Решетина.
Думал Максим и о другом. Рассказ Решетина многое прояснил. И уж никак Федор Улыбин не должен был вызывать симпатии. Открывалась его прежняя суть. Возможно, честного, но бездумного, а потому жестокого служаки. Суть мрачная, способная породить глубокую неприязнь. Максим верил старому печнику, однако соглашаться с ним не спешил, жалел Улыбина, знал, что расспросит его обо всем подробно, наверняка заставит страдать, но все равно расспросит. Странное дело — он считал его правым, находил поступкам Улыбина оправдание и готов был защищать его, как если бы то был не Улыбин, а он сам.
Улыбин не верил журналисту. На все его разъезды, прогулки в лес смотрел как на дело пустое, ненужное. Нежелание Максима поторопиться с поездкой к Ларину лишь убеждало Федора Акимыча в своей правоте. И без того замкнутый, неразговорчивый, он стал еще сдержанней.
Максим старался не замечать ни сухости в разговоре, ни настороженных взглядов всего семейства. Надеялся — все прояснится.
Вернувшись накануне (не в пример прежним дням) где-то к обеду, Максим присел в прохладных сенях и, сам не желая этого, стал свидетелем неприятного разговора…
Улыбин-старший по привычке курил после обеда и голосом спокойным, вразумительным наставлял жену:
— Ты, Тоня, того… приглядывай за газетчиком. Одного поля ягода. Что тот, что этот.
— Чего ж на квартиру пустил?
— А кто разберет? У него на лбу не написано: хороший, плохой. Мы пустили, мы и попросить можем. Скажем, родственники в гости едут. Извините, со всей душой, да некуда.
— Вот еще! Этак глаза со стыда лопнут. Сам и говори, коли надумал.
— Дура, мне несподручно. Скажи Федоту… Пущай вечером меня об этом деле спросит.
— Эх ты, родитель! И пацана туда же…
— Ладно, будет болтать… Жалеешь, сама зачни разговор. Мало нам крови их брат испортил. А тут еще Федотко гляди что лишнего сболтнет.