Пришедшие под водительством попа стали перетаскивать страдальцев в церковный подвал. Те сами ходить не могли. Большей частью артиллеристы с раздробленными ногами. При них имелась барышня во цвете лет. Она держалась одного капитана, видно, давно пребывавшего в бреду. Либо брат, либо жених, что вероятнее.
– Вы напрасно остались, – сказал ей Шурка. – Ваш друг не жилец. А город полон солдатни.
– Я и тут с солдатами, – спокойно отозвалась она. – А Бог мою судьбу знает. Как велит, так со мной и будет. Я не боюсь.
Уложив раненых между каменными старобоярскими надгробьями, друзья поднялись наверх. Здесь светило солнце, было сухо и тепло. Там, на глубине, царили холод и сырость, пробиравшая до костей. И, конечно, сарай казался предпочтительнее, если бы не пожар.
– Храни вас Бог, сынки.
– И тебе того же, папаша. – Лев говорил нарочито небрежно. Но было видно, насколько участь оставшихся в подклете задела его. Он был нервен, измучен бесплодными сердечными бурями и всегда готов искупить многочисленные мнимые грехи, из которых истинным было лишь семейное мотовство. Но никак не блуд с царской любовницей. Сколько бы ему самому того не хотелось.
– Ты знаешь этот дом Позднякова? – поинтересовался Серж.
Конечно, Нарышкин знал.
– Как свой собственный, – самоуверенно кивнул граф. – Мой беспутный папаша вечно вступал с Поздняковым в соперничество: у кого амуры кудрявей. Ссорились до драки. На другой день опять – не разлей вода. Потешно!
Лев закатил глаза. В детстве, еще до того, как, подобно крепостному «амуру», его самого запродали в пажи, он облазал весь Поздняковский дворец в поисках дырявых ширм, позволявших подглядывать за примами.
– Я даже видел, как танцевала Гранатова, – похвастался Нарышкин. – Ну та, которая Шлыкова, графа Шереметева балерина. Вот кто прыгал через всю сцену. Какой Дюпор!
Они уже подъезжали ко дворцу на Большой Никитской. Билетов никто не продавал. Но офицеры и даже солдаты валом валили в распахнутые двери.
– Дом совершенно в европейском вкусе, – услышал у себя над ухом Шурка голос гвардейского уланского ротмистра, обращавшегося к товарищу.
– Говорят, в печь на кухне был заложен порох. И рванул, когда здание осматривали, – отозвался тот. – Русские считают, против нас все способы хороши. Но сами же и поплатились В столовой упала хрустальная люстра и штырем проткнула лакея. Остальные разбежались, вопя про Божью кару.
– Все-таки кто-то должен нам служить, – вздохнули слева. – А то даже напитки разносят рядовые.
Гости уже всходили по мраморной лестнице на второй этаж, где большой полукруглый салон, убранный с кричащим великолепием – со всего дома натащили остатки дорогой разношерстной мебели – вел к зрительному залу.
– Я прав, или мне это только кажется? – спросил Бенкендорф. – Драпировки сшиты из церковных пелен и воздухов.
– Что нашли, из того и сшили, – цыкнул на него Лев. – Не делай прокурорскую мину. Ты
«Не должен», – внутренне огрызнулся Шурка.
Пора было платить. В галерее рядом с залом стоял на стуле ящик, куда вошедшие кидали лепту. «Шпионы» побренчали трофейными франками. Но у многих зрителей имелись трофейные же рубли – серебро и медь. Их тоже принимали, для простоты уровняв в цене. Никто не требовал сдачи. Актеров хотели поддержать. Даже солдаты не предъявляли права на половинную цену.
Просочившись в зал, друзья заняли места в партере. Утроба театра щедро освещалась снопами свечей. Стойки в фойе были заняты гренадерами в белых фартуках, предлагавшими прохладительные напитки. За неимением другой посуды их разносили в церковных потирах[43]. Пир Валтасара какой-то!
В этот момент Волконский и Нарышкин могли быть раскрыты. Сколько бы они ни корчили из себя атеистов, но вид чаш для причастия их покоробил. Между тем подошедший гренадер долго ныл, навязывая за два франка – неслыханно! – теплое пойло из апельсинового ликера, разведенного водой. По постным рожам друзей следовало догадаться, что они не любят ни ликер, ни апельсины, ни воду. Но, чтобы избежать подозрений, Шурка сунул деньги и взял с подноса увесистую чашу с каменьями.
– Что делать будешь? – ехидно осведомился Серж. – Держать весь спектакль?
Шурка закрыл глаза. «Господи, я поступал много хуже. Прости меня». Он осушил чашу одним глотком, но не упал от удара молнии. Занавес поехал в сторону, и, вместо огненной руки, пишущей на стене пророчество Бонапартовой гибели, зрителям открылся сад – деревья с бумажными листьями, скамейка, фонтан. Началась довольно сносная комедия, которая развлекала Бенкендорфа ровно до появления Жоржины – совершенно нелепой в своих, далеких от античности нарядах и в роли, где надо говорить не речитативом, а как простые люди, по-базарному. Шутить. Стрелять глазами.
Сказать, что она была растеряна? Подавлена? Не в своей тарелке? Только не смущена. Великая актриса гневалась, и этого не скрывали ни грим, ни неумелые комедийные ужимки товарищей, пытавшихся отвлечь внимание публики на себя и тем спасти бедняжку.