Реб Довид не верит своим глазам. Перед ним снова стоит белошвейка с Полоцкой улицы, бывшая агуна. Стоит так же, как стояла в первый раз, когда она оплакивала перед ним свои несчастья, так же, как стояла и во второй раз, когда он вызвал ее и велел ей выйти замуж.
— Что вам угодно? — произносит он порывисто, с раввинским раздражением в голосе, подобно своему преследователю, реб Лейви Гурвицу.
— Простите меня, ребе, — отвечает Мэрл. Враждебный тон раввина ударил ее, как нож в сердце. — Мой муж сделал это не намеренно. Он и представить себе не мог, что после того, как младший шамес даст ему нести свиток Торы, случится такое.
— Это мне и без вас известно, — нетерпеливо прерывает ее реб Довид. Он словно ждет, чтобы она ушла.
— Я разведусь с мужем, — бормочет она, сбитая с толку: никогда еще реб Довид не был так недружелюбен. — Я не хочу, чтобы вы и ваша семья страдали из-за меня.
Она произносит это с такой преданностью и сочувствием, что реб Довид испытывает жалость к самому себе. Но в его памяти всплывают слова жены о том, что раз он заступается за агуну, значит, за этим что-то кроется… И он порывисто выходит из темного угла, где все еще стоит эта незнакомая женщина, останавливается у пюпитра и глядит на мраморную доску с надписью: «Всегда Господа перед собою видел я», чтобы слова псалма уберегли его от неожиданно обступивших его странных мыслей. Белошвейка идет следом и снова встает перед ним, как ангел-искуситель. Но когда он видит ее лицо, освещенное поминальной свечой, его испуг рассеивается. Ее глаза светятся добротой и преданностью. И реб Довид чувствует угрызения совести за свое недружелюбие.
— Вы хотите развестись с мужем, чтобы избавить меня от преследований? — спрашивает он мягко, и она вздрагивает от тихой радости.
— Да, ребе, — выдыхает она жарко и порывисто.
— Это не поможет, — его губы морщатся в болезненной улыбке, узкая золотистая бородка вздрагивает, — раввинам вовсе не нужно, чтобы вы разводились с мужем. Они добиваются моего раскаяния, хотят, чтобы я признал, что ошибся.
— Сделайте это, ребе, — она простирает к нему руки, но тут же опускает их, — пожалейте себя и свою семью. Мой муж не огорчится нашим разводом. Он сожалеет, что женился на мне. Я вижу, что он раскаивается. Он не может появиться ни на улице, ни в синагоге. А если мой муж раскаивается, то раскаиваюсь и я — и вы тоже должны раскаяться, и тогда раввины помирятся с вами. Они дадут вам лучшее место, лучшее жалованье и защитят от всех врагов.
— Откуда вам это известно? — глаза реб Довида становятся черными, как окна опустевшей ночью синагоги.
— Так сказал мне раввин из двора Шлоймы Киссина, — она глядит на него заботливым и счастливым взглядом.
Ноздри реб Довида гневно вздрагивают. С ним хотят обойтись по-хорошему, лишь бы он отказался от своего толкования Закона? Реб Лейви Гурвиц еще и добросердечен! Он преисполнен милости и прощения, готов забыть о дерзости полоцкого даяна, если тот будет бить себя в грудь, признавая свою вину и свою греховность.
— Я никогда не раскаюсь, — шепчет реб Довид. Голос и облик его свидетельствуют о его упрямстве больше, чем слова. — А если вы хотите развестись с мужем ради моего блага, то скажу вам, что этим вы причините мне только зло. Вы покажете всему городу и всем раввинам, что даже в ваших глазах я никакой не раввин и мое разрешение недействительно. А мужу вашему передайте от моего имени, что ему следует быть более мужественным. Пусть появляется на улицах! Пусть идет в синагогу! — содрогается и трепещет от яростного возбуждения невысокий реб Довид, сжимая кулаки, едва сдерживаясь, чтобы не выкрикнуть, что муж ее — не мужчина, что он не достоин ее. — Передайте вашему мужу, что я считаю вас праведницей. Вы слышите? Праведницей! А вам я велю больше не вмешиваться в мои дела. Вы поступили плохо, очень плохо, пойдя к раввину из двора Шлоймы Киссина. Если вы и дальше будете вмешиваться, вы причините мне только зло. Люди увидят, что вы повсюду носитесь, защищая меня, и станут говорить, что я взял с вас мзду. Могут сказать и что-нибудь похуже. Моя жена уже говорит. А если вы разведетесь с вашим мужем, весь город скажет то же, что моя жена. Любые муки и любой позор я готов вынести, кроме такого, — он глядит ей в лицо испуганными глазами, и его запавшие от переживаний щеки, подбородок и даже зубы дрожат, словно он боится, что подозрения раввинши не напрасны.
— Правда, правда, — бормочет Мэрл и сама не знает, что она хочет этим сказать: правду ли говорит раввин, и ей не следует вмешиваться, правду ли говорит раввинша. Еще на краткий миг ее печальный взгляд останавливается на его лице, затем, скрывая охватившую ее дрожь, Мэрл внезапно отодвигается от раввина, словно боясь упасть к его ногам. Глаза реб Довида светятся испугом, удивлением и задумчивостью. Даже когда белошвейка теряется из виду среди синагогальных скамей и он слышит, что она вышла на улицу, он все еще стоит в оцепенении, вцепившись руками в края амуда, словно приковав самого себя, чтобы не броситься за нею вдогонку.