Мачеха распоясалась. Теперь Манита была полностью в ее распоряжении. Тело Маниты. А ее душа? Где гуляла ее малютка-душонка, когда беспощадно били ее? Самое черное время, война. Как она ее переплыла? Зачем? Отец там, далеко, то в зимних полях, то в летних землянках, под обстрелом, под бомбежкой, и сам стреляет, и видит, как вокруг умирают. А она тут. Живая. Но лучше бы она умерла!
И папа вернулся бы с войны и пошел на ее могилку. И положил бы туда цветочки, маленький скромный букетик. И немного поплакал. И все.
За любую провинность мачеха била ее люто, чем попало – ножкой от старого табурета, поясом от махрового банного халата, отцовским ремнем. Манита выбрасывала руки вперед, защищая лицо, но и по лицу доставалось. Она падала на паркет, сворачивалась в клубок, катилась по полу колобком. Мачеха бежала за ней и лупила ее, и задыхалась, и глаза у нее выпучивались, как у вареного рака.
Она хватала Маниту за волосы и дергала их, выдергивала, таскала ее за косы по полу, будто бы косы ее были мочало, и потом больно было дотронуться до вспухшей, как подушка-думка, головы.
Однажды, когда она так била Маниту, в дверь заколошматили. Донеслись крики: «Нора Ильинична! Эй! Прекратите бить собаку!» Соседи подумали, что Нора Касьянова завела себе собаку и бьет ее. Собака во время войны. Лишний рот в доме. Бездомная. Сколько лишней еды надо. Ни к чему. Зачем?
Мачеха прекратила бить Маниту, бросила на кровать папин ремень, зарыдала, схватила девочку и притиснула к груди. Покрывала мокрыми, солеными, слюнявыми поцелуями и шептала: «Прости меня, солнышко, прости».
Манита стояла как деревянная.
А вечером мачеха в знак примиренья испекла ей странный, невкусный пирог с довоенным засахаренным абрикосовым вареньем. Тесто замесила на воде из ржаной муки. Абрикосы превратились в жесткие цукаты. Корка подгорела. И все равно это был пирог. Военный пирог.
Манита отворачивала лицо. Глотала горячий чай и обжигала рот. Мачеха кромсала пирог тупым столовым ножом, и по красивому, надменному ее лицу лились обильные слезы.
А в подъезде на Маниту, как в беспризорном товарном поезде, однажды напали.
Третий год войны был на исходе. Народ плотно запирал двери на ночь и закрывал все окна и форточки – от жуликов. Голодали. Кто мог, по знакомству запасался провизией. Даже Норе, которую без разговоров отоваривали по номенклатурным карточкам в кремлевской столовой, выдавали все меньше провианта, и все скуднее он выглядел.
Мачеха послала Маниту за продуктами. Вручила сумку с застежкой-«молнией». Я сегодня на весь день в госпиталь ухожу! Хорошо, тетя Нора. Я тружусь на страну! Армию поддерживаю! Я в палатах полы мою! У меня руки все потрескались от хлорки! Раненых перевязывать помогаю! А ты, белоручка, вот хоть на себя потрудись! Хорошо, тетя Нора. До конца «молнию» застегни, росомаха! А то продукты украдут! Хорошо, тетя Нора. Я не тетя Нора тебе, а мама! Зови меня мамой! Не могу. Лучше еще раз побейте меня.
Мачеха отворачивалась к окну и смотрела на лениво падающий на черные крыши и редких прохожих снег.
Манита вышла в снег, крепко завязав уши цигейковой шапки под подбородком. Она дошла до Кремля пешком, на трамвай мачеха ей мелочь не дала. В кармане зажаты карточки, в руке ремешки сумки. Она дошла до красной кремлевской стены. Вдали стальным блеском мерцала ледяная Волга. Бронзовый Чкалов показывал народу неприличный жест – так били себя по руке дворовые мальчишки, и Манита знала, что это означает. Поежилась. Вошла в длинное серое здание внутри Кремля. Спустилась по лестнице в подвал. Хорошо, вкусно пахло. Из полутьмы и сладких запахов вышла женщина в белом халате и белой шапочке. Как врач. Но, наверное, повар. Или раздатчица. Или укладчица. Или, вся в белом, чиновница. Женщина взяла из рук Маниты карточки и быстро ушла куда-то, пропала, между полок и шкафов. Потом вернулась. В руках несла банки, свертки и две бутылки. Все громко грохнула об стол. Вот, забирай! Сумка-то есть? Здесь распишись!
Манита складывала в сумку свертки. Консервные банки. Стеклянные банки. Бутылки. Не знала, что в них. Зачем?
Мачеха дома сама разберется.
Мачеха ест то, что ей не дает. Нет, ей тоже дает еду, конечно. Но есть еда только для мачехи. Манита ее не трогает ни в холодильнике, ни в буфете.
Выползла из подвала. Все труднее подниматься по лестнице. Около Дмитриевской башни каменно стоял постовой милиционер. Манита с трудом тащила сумку. Смотрела под ноги. По сторонам не смотрела. Под ногами мелькали трамвайные рельсы, асфальт, бордюры тротуаров, наледи, проталины, застывшие лужи. Перед домом она увязла сапожками в крошеве снега и долго отряхивала ноги перед тем, как войти в подъезд.
В их парадный подъезд, с тяжеленной дверью с золоченой ручкой, с обложенной мраморными плитами лестницей, с яркой лампочкой под чисто беленным потолком.