Войдя в партком, я остолбенел. За бесконечно длинным полированным столом восседала Евгения Максимовна. Одета она была строго, не по-летнему — длинная коричневая юбка и трикотажный дорогой пиджак. На лацкане застыла юркая бриллиантовая змейка; на золотой цепочке висели модные часики. Евгения Максимовна старалась лучезарно улыбаться, но вместо вежливой приязненной улыбки обнажались неровные острые зубки. Когда мы познакомились, она показалась пожилой; сегодня словно бы помолодела.
Господи, как же она изменилась. Была весёлая хабалка, стала полноценная начальница. Каким ветром её сюда занесло? Что она делает в университете? И где же тот, с тонзурой, в пиджаке, Денис Петрович?
— Здравствуйте, — выдавил я и осёкся, не понимая, как себя вести — то ли, не скрывая нашего знакомства, обращаться к ней по имени и отчеству, то ли сделать вид, что вижу её впервые.
— Приветствую, товарищ Ноговицын, — холодно ответила Евгения Максимовна, — присаживайтесь. Мы скоро начнём.
И, не представившись, уткнулась в папку с документами.
В остальном картинка мало отличалась от вчерашней. Нариманов нацепил очки-хамелеоны с дорогими дымчатыми стёклами и стал похож на карточного шулера. Сидел он за столом, рядом с Евгенией Максимовной; Иваницкий снова занял место возле двери; Павел Федосеевич устроился подальше, в старом кресле. Мне предложили стул на возвышении, рядом с флагштоком. Я так и не ответил — сам себе — на роковой вопрос о
Беседа всё никак не начиналась; Евгения Максимовна тянула время. Тяжело прокашлявшись, поговорила с Павлом Федосеевичем про смерть Высоцкого («Какая потеря!»), Нариманову пообещала раздобыть билет в Большой, на «Дон Карлоса» («В рамках олимпийских Дней театра»), проворчала, обращаясь к Иваницкому: вот
В семнадцать двадцать, строго взглянув на часы, Евгения Максимовна сказала:
— Итак, товарищ Ноговицын, предлагаю познакомиться, меня зовут Евгения Максимовна, я представляю контролирующие органы. Вчера, как мне докладывали, с вами побеседовали. Не всё удалось прояснить. Остались некоторые вопросы.
Эти мёртвые слова она произнесла безличным тоном. Так вот она откуда; ясно-ясно. Контролирующие органы. Что ж, отличные у друзья у Виктора Егорыча. Я заложил ногу на ногу, чуть откинулся назад, руки скрестил на коленях, как Пастернак на той известной фотографии. Не знаю, что из этого получится, но я буду стоять на своём. Без хамства, вежливо и твёрдо, как учили.
Она подождала моей реакции; не дождавшись, продолжила:
— Предлагаю кратко подвести вчерашние итоги. Вы, Ноговицын, опровергаете факт передачи запрещённой литературы аспирантке Насоновой?
— Опровергаю.
— И опровергаете, что получали книги от неё?
— Опровергаю.
— А также вы опровергаете тот факт, что в квартире вашего научного руководителя проходили заседания религиозного кружка?
— И это я опровергаю, — я старался говорить с улыбкой, без волнения; даже вежливо кольнул: — Кстати, факт — это то, что доказано. Предположение не может быть фактом.
— И вы совсем не опасаетесь последствий?
Перед ней лежали длинные тетрадные листы, повёрнутые тыльной стороной; она положила на них руку, то ли ради удобства, то ли на что-то намекая.
— А чего я должен опасаться? Я же ничего не совершал. То есть вообще — ничего. Я законопослушный гражданин, антисоветской агитацией не занимался…
— …И статья 191 прим не про вас? — ухмыльнулась она; я, разумеется, вспомнил Сергеева.
— Конечно.
— Хорошо. Мы вас, что называется, услышали. Теперь попробуем продвинуться вперёд.
Кондиционер внезапно всхрипнул и забился в падучей: дверь отворилась, в партком вошёл Денис Петрович. В руках у него была тёмно-зелёная папка с розовыми детскими тесёмками. Обвислая, полупустая. Не поздоровавшись ни с кем, он попросил Евгению Максимовну (я отметил, что они знакомы) выглянуть с ним в коридор. Есть, как говорится, темка. Та недовольно пожала плечами, но всё-таки вышла.
В кабинете повисла неловкая пауза.
— Ноговицын, хотите воды? — неожиданно для всех спросил меня Ананкин.
— Спасибо, Павел Федосеевич, хочу, — ответил я, хотя пить мне совершенно не хотелось.
— Иваницкий, налейте, — приказал Ананкин барским тоном.