— До́бре. Вот что, братцы-кролики. Я тут кое-что пробил по базе — и пока что можно выдохнуть. Хотя, зятёк, полезно думать головой, а не этим самым местом. Ты чего туда полез? Делать тебе больше нечего? Если скучно — посмотри футбол, в кино сходи, поедь на дачу. Да, Мусь, именно поедь. Не поехай же. Но чего теперь. Не ссы, прорвёмся, как говорили в нашем детстве.
— Пап, но я боюсь, — сказала Муся.
— По вопросу сантиментов — не ко мне. Ко мне — по вопросу порядка. Порядок пока не нарушен, всё под контролем.
— Но я не понимаю, Виктор Егорович, — вступил я в их беседу.
— Чего ты там ещё не понимаешь? — Тон его изменился; он заговорил высокомерно, властно, как начальник с надоевшим посетителем.
— Что там всё-таки произошло, у Дуганкова. Никита им неважен, это ясно. Но если пришли за отцом, почему протокол не заполнен? Нас почему отпустили?
— Слушай, парень, меньше знаешь — лучше спишь. Я же тебе говорил — у них наверху напряжёнка, право-левый уклон, нарастание классовой борьбы по мере построения социализма, две собаки дерутся, третья не мешай. Теперь понятней стало?
Я хотел ответить честно — «нет», однако настаивать было неловко.
Жестом опытного фокусника он взметнул рубашку и опустил её на стол. Рубашка легла идеально; ни одной складки, ни одного неудачного сгиба. Несколько рассчитанных движений — и рубашка превратилась в отглаженный младенческий конвертик.
Муся увела меня к себе. И снова стала чужой и далёкой. Пальцы сцеплены, прямолинейный взгляд, официальный стиль:
— Алексей…
— Алексей?! — возмутился я. — Слушаю вас, Марья Викторовна. Что хорошего скажете? Что мы уезжаем на дачу?
— На дачу — это само собой. Я сейчас о другом. Я целый день об этом думала. Только не злись, хорошо?
Она сжала мои руки; ладони у неё были холодные. — Прости, я поступила гадко. Помнишь, ты вышел из комнаты? В день твоего возвращения? Я тогда порылась у тебя в столе. Там же целая пачка, Алёша. Я сунулась в одно письмо, наткнулась на такие вещи…
— Да как же ты могла?! — Я испугался собственного гнева, который поднимался изнутри, как пар от закипающей воды.
— А как ты себе представляешь? Ты приезжаешь в Москву, что-то там несёшь про папину жену, что я должна была подумать? Что?! Но дело даже не в этом.
— А в чём?
— В том, что эти письма — есть. И у меня ужасное предчувствие.
Говорила она так спокойно, с таким сознанием собственной правоты, что гнев мой начал оседать.
— Предчувствие — чего? И при чём тут эти письма?
— Я не знаю. Я — чувствую.
Она выпятила нижнюю губу, округлила второй подбородок и упрямо сказала:
— Ты мне эти письма дашь.
— Я подумаю.
— Ты дашь мне их сейчас. Сегодня. Прямо сейчас.
— Да кто, чтобы мне диктовать!
— Я твоя будущая жена. Или не жена. Всё, котинька, очень серьёзно. Выйди в коридор, подожди там, я переоденусь. Нет, здесь нельзя. У тебя свои запреты, у меня — свои.
7
Я не то чтобы опасался Мусиной цензуры; просто предпочёл бы скрыть одно письмо, полученное на излёте октября 1979-го.
Этому письму предшествовало некоторое охлаждение в отношениях отцом Артемием. Я честно сообщил, что пообщался с тем церковным старостой; отец Артемий вспыхнул как порох: «Ах, Вы решили с ним поговорить? И Вам совсем не жалко старика? Он под статьёй без срока давности, а Вы к нему — с дурацкими вопросами. А если инсульт? Или инфаркт? И почему не спросили согласия, что за художественная самодеятельность?» Отчасти он был прав. Возможно, я повёл себя бестактно. И мог предупредить отца Артемия. Но реакция была несоразмерно жёсткой; я вяло попросил прощения: извините, был неправ, исправлюсь; получил кисло-сладкий ответ: хорошо. И после этого как будто что-то надломилось; я составлял формальные отчёты, он мне давал дежурные советы. А если подпускал сердечной теплоты, то путался в элементарных показаниях. То он видел Серафима в ближнем Подмосковье («съездили к о. С., недалеко от Лавры; Батюшка спрашивал, как Вы живёте, беспокоился, что причащаетесь без подготовки»). То навещал его в лесной глуши («двое суток в дороге; устали, промёрзли, но отогрелись возле Батюшки и вечером отправились обратно»). То поселял за Уралом («вкладываю камушек, который Вам послал о. С.; камушек уральский, благодатный, вы же больше не боитесь этих слов?»). Задним числом я сообразил, что такие нестыковки случались и раньше: например, Серафим был вывезен из лагеря в новом двубортном костюме, а при этом антиминс ему зашили в телогрею. Только я их либо пропускал, либо не придавал им значения… И эта интонация допроса — руки за спину, лампа в глаза: так о чём вы говорили с Сумалеем, почему не получилось встретиться с Насоновой?..
Я не выдержал и снова накатал сердитое письмо, как тогда, в начале нашей переписки.
19 октября 1979 г.
Москва