— Котя, а какой я буду в старости? А ты? У тебя будет живот? А лысина? У твоего папы есть? Значит, и у тебя не будет. А сколько мне исполнится в двухтысячном? Ужас! А в десятом? А в семнадцатом? Двадцатом? Я же буду старуха, мне ничего не будет нужно…

Я стал собираться домой; она, не вставая с кровати, сказала:

— Котя, я чего-то засыпаю. Просто сил нет, свинцовая тяжесть привалила. Ты дверь захлопни, ладно? Очки на столе, не забудь… Слушай, только что сообразила.

— Насчет чего?

— Насчет очков. Люди с плохим зрением видят жизнь совсем не так, как люди с хорошим.

— О, Муся! Ты стала философом, — съязвил я. — Это просто сионская мудрость.

— Почему сионская? А, ладно, мне всё равно. Ты не понял, Ноговицын. Человек, который плохо видит, он всё время вглядывается, понимаешь? Ему кажется, что от него что-то скрывают. Поэтому он везде находит причины. А люди без очков и так всё видят.

На прощание она меня окликнула:

— Котя, скажи, а я загадочная?

— Нет, ты просто плохо воспитанная.

— Хи-хи. Остроумно. До завтра, родной.

<p>9</p>

Я боялся, что мама встретит меня в коридоре, глаза округлятся от ужаса; сы́ночка, ну что там происходит? Но ни одно окно сегодня не горело; дом был словно обесточен, непроницаемое чёрное пятно на фоне матового неба. Как же быстро стало темнеть; скоро наступит дождливый изменчивый август; где я буду осенью, никто не знает; то ли вмешается Виктор Егорович (я же теперь из блатных), то ли для меня наступит жаркая ташкентская зима, как и было обещано Игнатием, я тоже научусь пускать дракончика, а потом приеду в краткосрочный отпуск…

Слишком резко ускорилось время, слишком быстро пролетает жизнь.

На кухонном столе я обнаружил мамину записку. «Сыночка, готова скумбрия! Кажется, в этот раз получилась! Такая, как ты любишь! Попробуй!»

Среди маминых роскошеств просоленная скумбрия занимала почётное первое место; чуть сладковатая, как дефицитная исландская селёдка в винном соусе, она припахивала морем, водорослями, крупной солью; я с детства обожал её — и сколько было на тарелке, столько и съедал. Я достал эмалированную мисочку — мамину любимую, со сколом, тёмным, как родимое пятно; намазал маслом свежий белый хлеб, нарезной за 13 копеек; отслоил ножом от скользкой шкурки сиренево-красную мякоть, сытными кусками выложил на бутерброд, добавил три колечка репчатого лука и, запивая слабым чаем, слопал. Попытался сам себя остановить: ночью обопьёшься, завтра будешь опухший, не вышло; сделал ещё бутерброд. И ещё.

После трёх стаканов чая пот катился градом; надо было срочно привести себя в порядок. Я наскоро почистил зубы порошком, сунул полотенце под холодную струю, быстренько обтёрся и с наслаждением нырнул под простыню.

Сил читать молитвенное правило не оставалось, но и сон ко мне не приходил. Я ворочался, считал слонов, представлял, что тело раскрывает чакры, а от головы к стопам течёт энергия. Вставал, наливал себе воду из чайника, хлюпал, ложился и снова вставал.

Не выдержав, я потянулся за транзистором: ну-ка, что там происходит в мире? Поставил его на живот, вытянул антенну, длинную, как школьная указка, сместил рычажок на короткие волны. Радио сипело и мигало; расфокусированными голосами дикторы начитывали новости. В польском Люблине продолжаются беспорядки, вызванные повышением цен на основные виды продуктов, рабочие требуют отставки правительства. Произведены аресты, задержания, но манифестации остановить не удалось. (Поляки, подумал я тогда, — наивные. Как будто что-то можно изменить; советская власть неизбывна.)

Я сместил мерцающую стрелочку. Сквозь помехи пробился старческий, но властный и свободный голос: «Яко Твоя держава, и Твоё есть Царство, и сила, и слава». Голос гудел неожиданно близко, словно я был прямо в алтаре, за спиной усталого священника, и церковный хор звучал из отдаления, как подголосок: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя…» Кто-то закашлял, священник торопливо перелистывал страницы, что-то громко прошептал диакон («с начала начинай, не то»), щёлкнула воском свеча.

Я лежал под мятой простыней, тяжёлый транзистор давил на живот, за окном ругались пьяные придурки, ты, бдь, меня уважаешь, а в темноте зудели комары. Служба шла в далёком лондонском соборе — думаю, её передавали в записи, но ощущение было, как будто она происходит сейчас; ужасы последних дней мягчели, отступали, исчезала свинцовая тяжесть. Но вот вечерня окончилась, я перескочил на следующую частоту и попал на позывные радио «Свобода». Та-та-та́ — та-та-та́ — тата́та. Сделал чуть погромче — и окаменел. Примятый несоветский голос сообщил: «Умер бард и актёр Владимир Высоцкий».

Перейти на страницу:

Все книги серии Классное чтение

Похожие книги