Я не был яростным поклонником Высоцкого: не прорывался на домашние концерты, не переписывал слова в тетрадку и не выпрашивал у одноклассников бобины. Вообще, катушечный магнитофон мне подарили слишком поздно — когда я перевёлся на дневной; в школе я слушал пластинки и покупал их на Калининском проспекте, в магазине «Мелодия». На первом этаже царила толчея; спекули смотрели жадными глазами, мельтешила покорная очередь. То выкидывали новый диск Тухманова, и в тесных колонках метался кокетливый голос: «Вот стою, держу весло, через миг отчалю, сердце бедное свело скорбью и печалью». То продавали пластинку стихов Евтушенко в исполнении автора: «Я на пароходе “Фридрих Энгельс”, ну а в голове — такая ересь, мыслей безбилетных толкотня. Не пойму я — слышится мне, что ли, полное смятения и боли: “Граждане, послушайте меня…”» Но у Высоцкого своих «гигантов» не было, только разноцветные миньоны производства Апрелевской фабрики, — поэтому в «Мелодии» его не продавали.
Когда мы собирались в общежитии, наши краснодарские красотки заводили группу «Скорпионс» или ставили попиленные диски Фредди Меркьюри; танцевали мы под медленную лабуду, в лучшем случае под молодую Стрейзанд; накачавшись плодово-выгодным или «Агдамом», начинали петь возвышенного Окуджаву: «Ель, моя ель — уходящий олень, зря ты, наверно, старалась, женщины той осторожная тень в хвое твоей затерялась». Если нас охватывал порыв свободомыслия, то к нашим услугам был Галич — «Смеешь выйти на площадь?». На площадь выходить никто не собирался, но мурашки по коже бежали.
А Высоцкий… не то чтоб Высоцкого слушали. Хором его не споёшь, танцевать под него невозможно. Но этот разорванный голос звучал отовсюду. Из распахнутых кунцевских окон, из несущихся вдаль электричек, из дешёвых советских кассетников, из дефицитных «Грюндигов» начальства, из комнатки общежитского коменданта. Он был незаметен, как бывает незаметен воздух; им дышали, им подпитывали жизнь.
Новости закончились; дикторша предупредила, что вместо передачи «Советский союз: события, проблемы, суждения» выходит специальный выпуск памяти Высоцкого.
День был муторный, сложный; сил размышлять о Высоцком у меня не осталось. Последнее, что я успел подумать: «Вот и всё; обещанный спектакль не состоится».
И уснул.
День восьмой
26. 07. 1980
1
Утром мама не вышла на кухню. Дверь в её спаленку была приоткрыта.
— Ма-а-ам, а ма-ам, — постучал я. — С тобой всё в порядке?
— Да, — ответила мама мёртвым голосом.
Это значило, что у неё мигрень. В такие дни мама брала отгулы и лежала на тахте, закутавшись в колючий плед. Чтобы выпить едкий цитрамон, руки нужно было отделить от тела и медленно сдвинуть подушку. Переждать нахлынувшую боль. Приподняться и сесть. Долго смотреть не мигая. Дождаться точки нового покоя, распрямиться и, не поворачивая головы, нашарить упаковку цитрамона. На ощупь выковырнуть жёлтую таблетку. Приставить кружку к губам и словно бы высосать воду, потому что запрокинуть голову — выше человеческих сил…
Я заглянул; вопреки ожиданию, мама полулёжа изучала фотографии.
— В четыре утра ослепило, — произнесла она всё тем же мёртвым голосом. — Но как будто стало отпускать. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. На работу я сегодня не пойду, я им уже позвонила; вот, решила альбом полистать. Сядь со мной, погляди, какой ты был.
Я покорно сел и стал смотреть знакомые картинки. Я, голый, на коврике. Мама в спортивном костюме на станции Правда. Через две страницы будет папа в тренировочных штанах, ловко оседлавший мотоцикл с коляской. Самодельный катер, склеенный из эпоксидки. Испуганный заморыш в школьном пиджачке, в руках — клочковатые астры.
Про вчерашнее мама упорно молчала; мне даже показалось, что она как-то рада мигрени; если болит голова, можно не думать о новом, о страшном.
— Мам, если всё нормально, я пойду?
— Иди. Бедный дедушка, как он тебя любил. Просто сиял, когда тебя видел.
— Тебе не нужно ничего?
— Поставь на всякий случай воду. И цитрамона принеси. И грелку, если тебе не очень трудно. А это мы в парке Софиевка, помнишь? Она ещё пишется странно, латинская «ï» с двумя точками, как «ё», ты поверить не мог.
— Помню, мама. Да, кстати, скумбрия была отличная, я слопал всю, тебе ничего не оставил.
— Я рада, — монотонно ответила мама и перевернула толстый лист фотоальбома.
2
Баба Оля была необщительна. Подошла к телефону не сразу, пробурчала, что встреча назначена в пять и что нужно готовиться к худшему. Строго-настрого предупредила: «Главное, не вздумай опоздать, Павел Федосеевич не в настроении». И, не дожидаясь моего ответа, отключилась. А я почувствовал предательскую слабость: баба Оля просто так предупреждать не станет. Значит, что-то ей стало известно, но что?
И, подчинясь внезапному порыву, решительно набрал отца Илью.
Я услышал изломанный голос; то ли батюшка додрёмывал, то ли чувствовал себя не лучшим образом: