Она беспокоится, где ей сесть, устремляет взгляд вперед, чтоб опередил тело. Ежедневная трапеза из супа и хлеба в крестьянской кухне, богатства земли этих крестьян, и сегодня она впервые разделит их с ними. Не отвести ей взоров от Отца, хотя на нее тот пока не взглянул. Три свечи в блюдцах посреди стола дотягиваются желтизной до каждого лица, что садится безмолвно и несуетно, потому что добро по делам его узнается, думает она. Они кладут руки на стол, ждут, пока подадут им, и она рассматривает эти отмытые бледные лица, высматривает в их мыслях, как поступать, а как нет, как сидеть, быть может, или как держаться, как складывать руки, Мэри Ишал и Мэри Коллан по обе стороны от Отца, ты держи руки вот так, а не вот так. Остальные женщины словно женщины развоплощенные, думает она, невзрачные набожные лица – мальчишечьи, в тихих мыслях, и кому ж охота вот так выглядеть, с длинными-то волосами лучше.
А вот и хозяин усадьбы Роберт Бойс, сидит, закрыв глаза, руки сцеплены, бормочет какую-то молитву, горбится даже сидя. А вот жена его, Энн Бойс, у печи вместе со служанкой, смиренные, что одна, что другая, Энн Бойс с ножом по тому хлебному духу, подает его, и Грейс оглядывает эти лица и старается не думать то, что она о них думает, что они вовсе не люди, а восковые фигуры, до чего странная мысль, думает она, принимается любоваться своими руками, чтобы утишить мысли, потому что Отец, может, прислушивается, молитвенно складывает их перед собой на столе, белизна – отмытая кожа, глянцевитые ногти. Она чувствует бремя взгляда Мэри Коллан, смотрит и видит, что Энн Бойс приносит на стол корзинку с хлебом, и все взгляды покоятся на Отце, а тот возносит руки, словно чтоб начать молитву, и позднее Грейс подумает, кто тот, кто есть в каждом из нас, кто тот, кто есть, когда прекращаешь быть собой, когда действуешь, не помышляя о действии, быть может, это червь сатанинский в тебе, быть может, это другая ипостась, бо внезапно она перегнулась через стол и схватила хлеб так, будто это последний из всех хлебов.
Она лежит без сна в долготе каждой ночи, грезя свою вторую жизнь. Ртом осязая в беззвучии новое имя, какое Отец дал ей. Мэри Иезекииль. Бо возрождена ты была, и старое имя твое утрачено. Мэри Иезекииль. Повторяя себе свое новое имя, она слышит его голос, голос это и Божий, хотя она и размышляет о том, каков был бы глас Божий на самом деле. Мыслится ей грохот рассекаемых великих скал, и мыслится ей безмолвие. И язык твой прилепляется к гортани твоей, потому что так сделал я. Онемела ты, чтоб не обличала ты глухоту мира[61]. Она размышляет, что́ Отец под этим подразумевает, размышляет, развяжет ли Бог ей язык, когда мир примется слушать, и когда это может случиться? Лежит без сна, воображает, как развоплощается мир, как Отец рек о том, видит, как разверзаются горы, видит, как громадные армии великих и благих объединяются в войне против Сатаны. Понимает теперь, что все в ее жизни по сию пору было злом, бо как еще объяснить столько беды, и голода, и мора, кроме как расплатою? Слова его проникли ей в ум, как реки крови устремляются вниз с высокой горы Божьей, и теперь ей это снится, разгневанный поток, что беззвучно уносит к морю всякого человека и зверя, где, обуянные кровью, впадают они в соленую воду, она есть и омовение, и забвение.
Отец теперь смотрит на нее иначе. Она знает природу этого взгляда и говорит себе, что это не оно, что одного рода взгляд можно спутать со взглядом другого рода, и Отец, быть может, вот сейчас слышит тебя, проникает к тебе, чтоб напомнить о черве, какой копошится во грех. На каждой ежедневной трапезе их в крестьянской кухне глаза Отца устремлены к Грейс. Глаза Отца устремлены к ней, когда в кочетовых потемках сзывает он на утреннюю молитву, взгляд его ищет ее взгляда, пока уста его напоминают остальным, что мертвые восстали и ходят среди нас.
Его вечно спрашивающие глаза, отчего, Мэри Иезекииль, не исповедал я тебя все еще, но всякую новоприбывшую исповедовал?
Глаза ее не в силах ответить.
Не хочешь ли ты тем сказать нам, что ты без греха, что стоишь ты в собственном свете Божьем, в отличие от всех нас остальных? Или же для того, чтобы грехи твои оставались сокрытыми, что ты волчище в овечьей шкуре?[62]
Она отводит взгляд.
Думает, он тебя все еще не исповедал, потому что он знает истину, грехи, что ты совершила, все зло, какое ты натворила. Нельзя тебе произносить это. Вот почему поразило тебе язык. А если не говоришь ты, как состояться настоящей исповеди? И все же, и все же, думает она. Эта боль в ней – желанье исповеди, бо хочется ей быть среди тех, кого призывает Отец к себе в шатер по ночам. Быть может, думает она, это некая епитимья, что-то, связанное с количеством греха, кой ты копишь что ни день, пока червь копошится в тебе. Быть может, он считает, что худшие прегрешенья в Мэри Ишал, бо чаще всех прочих ходит к нему по ночам она.