– Я говорила, что мне надо забыть про других, и про то, почему их ко мне влечет или не влечет, и заботятся ли они обо мне, и просто быть с собой нормальной, относиться к себе как к стоящему человеку, любить себя по-взрослому – и все это правда, я реально это запомнила, но при этом говорила только для него, потому что он хотел это слышать и убедиться, что реально мне помог. Но если сказать, что он хочет слышать, получается, он уйдет с чистой совестью и я его больше никогда не увижу, и он никогда обо мне не вспомнит, потому что решит, что со мной все нормально и дальше будет нормально? Но я все равно сказала. Я знала: если скажу, что люблю его, или разденусь и полезу целоваться прямо там, он решит, что у меня все еще детская проблема, решит, я все еще путаю отношение к себе как к ценному стоящему человеку с сексом и романтическими чувствами, и решит, что зря потратил время и я безнадежна, решит, что я безнадежна и он до меня не достучался, а я не могла так поступить – если он умрет или его уволят, я могла подарить ему хотя бы это, знание, что он мне помог, хотя чувствовала, что, может, реально люблю его, или он мне нужен. – Она тушит сигарету без прошлых тыкающих движений, почти ласково, словно ласково думая о чем-то еще. – Я внезапно почувствовала: о боже, так вот что имеют в виду люди, когда говорят: «Я без тебя умру, ты вся моя жизнь», – ну знаешь, «Не могу жить, если это жизнь без тебя», – последнее Мередит Рэнд кладет на мелодию «Не могу жить (если это жизнь без тебя)» Гарри Нилсона. – Все то ужасное кантри, которое папа слушал у себя мастерской в гараже, – там как будто в каждой песне до единой кто-то обращается к какому-нибудь утраченному возлюбленному и говорит, как и почему жить без него не может, какая ужасная теперь жизнь, и все время пьет, потому что без них так ужасно больно, и я это всегда терпеть не могла, потому что принимала за банальщину, и так-то ничего не говорила, но самой не верилось, что его от них не мутит… Вообще-то он один раз сказал, что если послушать эти песни и заменить в них «ты» на «я», то, типа, поймешь, что реально они поют об утрате какой-то частички себя или предательстве себя снова и снова из-за того, что, как они думают, от них хотят другие, пока просто не умирают внутри и уже даже не знают, что значит это «я», – и оттого теперь могут думать об этом «я» и почему чувствуют себя такими мертвыми и печальными, только если будут думать, что им нужен кто-то другой и что они не могут жить без него, этого кого-то другого – что, по совпадению, в точности ситуация крошечного ребенка, что если его никто не держит, не кормит и никто о нем не заботится, он умрет, вполне буквально, что, как он сказал, реально не такое уж и совпадение.
Лоб Дриньона самую чуточку наморщен от размышлений.
– Я запутался. Эд в лифте объяснил истинный смысл песен в стиле кантри-энд-вестерн? То есть ты рассказала ему о текстах и теперь поняла выраженные в них чувства?
Рэнд кого-то ищет взглядом – возможно, Бет Рэт.
– Чего? Нет, это было уже потом.
– Значит, вы все-таки увиделись, после лифта.
Рэнд поднимает ладонь тыльной стороной, показывая кольцо.
– О да.
Дриньон говорит:
– Есть ли какая-то дополнительная информация, чтобы я все это понял?
Рэнд одновременно рассеяна и раздражена.
– Ну, что он, очевидно, не умер, Мистер Эйнштейн.
Дриньон вращает пустой стакан. На его лбу – неоспоримая морщинка.
– Но ты столько описывала конфликт между признанием в любви и своими истинными мотивами, и как ты расстраивалась и переживала из-за перспективы никогда больше с ним не увидеться.
– Да мне же семнадцать было, господи. Ныла по поводу и без. Приехала домой, поискала в телефонном справочнике – и вот он пожалуйста, в телефонном справочнике. Его жилкомплекс был, типа, в десяти минутах от меня.
Губы Дриньона – в искаженном положении, как у человека, который хочет что-то спросить, но даже не знает, с чего начать, и обозначает это лицом, а не вслух.
Рука Рэнд поднята, подавая какой-то сигнал Бет Рэт.
– В общем, так я с ним и встретилась.