Она отложила ручку; поморщившись, посмотрела на исписанные листки и задумалась. Она не вставала уже несколько дней и даже успела привыкнуть к этому новому состоянию, отменившему все, что с ней случилось, как никогда не бывшее. Так и лежала, нечесаная и немытая, уставившись в потолок. Сначала на потолке ничего не было, а потом там начали появляться разрозненные слова, которые пристраивались друг к другу, составляя фразы, а фразы складывались в абзацы, ну, и так далее. Она не глядя нащупала ручку и сомнамбулически принялась быстро строчить, словно за кем-то записывая:
«Хорошо, пусть будет так. Вот, скажем, вчера. Или уже сегодня? Лежу на нашей двуспальной кровати, а кровать — странная (раньше, когда спали вдвоем, что-то не замечала): высокая-превысокая, с траурными бордюрчиками. С чего это вдруг? Словом, лежу, как покойник, ровно посередине, да еще и раскинувшись, чтобы пустота в глаза не бросалась. За окном белый день, часов где-то двенадцать, а я в той же ночной сорочке. А чего мне теперь? Кого мне кормить? Кого потчевать? Лежу с книгой в руках, а в книге написано, что
Переворачиваю страницу, другую. Даже книга пылит. Пыль — цена прожитой жизни. Не в смысле что жизнь гроша ломаного не стоит, а что расплата приходит пылью. Но что мне теперь пыль? Не стану же я отодвигать катафалк и с тряпкой корячиться, выгребая из-под него хлопья? Резонов пока не вижу. Вот и лежу, как мадонна, полупрозрачная, с глазами, упертыми в дальний угол. В углу уже полно паутин, и на каждой сидит хозяин. У кого тощее брюхо свисает, у кого ноги из головы растут. Покачиваются в своих шелковых гамаках в ожидании жертвы. А напрасно. Инсекты давно передохли. Кроме меня, здесь никого нет, а я пока еще не в том состоянии, чтобы попасться. Поэтому пауки — бестелесные, почти что прозрачные. Некоторые вообще усохли от ожидания. И уйти не уйдешь, и остаться — обречь себя на погибель. А я ничего не жду, и в этом моя сила.
Отслюнявливаю следующую страницу. Там идет речь о каких-то перепончатых существах, прозванных «лягушатниками». Переворачиваюсь на другой бок, чтобы, на всякий пожарный, иметь дверь на виду. Мало ли что? С окном-то в порядке, никто не влезет, давно уж заклинило. А стекла такие грязные, что ничего и не видно; не знаю, что на улице происходит. Впрочем, и ладно. У паука, пока я читала, родились паучата. Штук тридцать. Паучихи не вижу, возможно, сбежала, испугавшись ответственности, поэтому паук вскармливает паучат сам, как умеет. Он носится по своей паутине, заламывая в отчаянии ноги. Но это только догадка — про паучат. Кто его знает, родились ли они? А если и родились, то еще слишком малы, чтобы быть отличимыми от пылинок, поэтому я и лежу, как Брунхильда на катафалке, с целью не раздавить. Лежу без движения, чтобы потомства паучиного не покалечить и чтобы паук в руки своих сыновей мог паутину по описи передать. Хотя зачем молодым старая отцовская паутина с немодным плетением? Переворачиваю страницу — так, наугад, как Достоевский каторжное Евангелие. И — бац!
Господи, а второй лягушатник все мечется по этажам, стенает и воет. Такие книги на ночь читать нельзя, не заснешь. Впрочем, я и не знаю, день ли сейчас или вечер. Стоило бы, конечно, расчистить маленький пятачок на оконном стекле, как надышанное оконце в узоре мороза. Валяюсь в сырой сорочке, словно утопленница, от страха вся взмокшая. Волосы слиплись на лбу, холодными струйками течет пот…