Сначала бедный мой дед — будучи буквально в кусках вследствие минометного взрыва — день пролежал в Доме союзов с венками и траурным караулом, ночь простоял в соборе Святой Троицы, отметился гробом в подшефной школе и, наконец, прямиком с песнями и цыганами был доставлен в любимый им «Яр», в котором и пребывал, пока не был оттуда взят на кладбище. «Попрощайся с дедушкой», — как бы рыдая, сквозь черную лайковую перчатку тихо говорит моя мать. Она вся в строгом и черном, и черная же вуаль печально струится при легких дуновениях ветра. В томительном ужасе я припадаю к позолоченной крышке гроба и отчетливо слышу, как внутри что-то булькает. «А дед-то, смотрите, поплыл!» — весело слышится из толпы. С покрытого темным бархатом постамента, на который взвалили гроб, сочится густая муть. Соплевидные тягучие капли растягиваются до земли, образуя белесую лужицу. Мать закрывает лицо перчаткой. Она умеет делать это красиво. Сцена прощания тут же сворачивается. Деда поспешно уносят вон — в мраморную гробницу с барельефами двух скорбно склоненных фигур: женской — с грушевидной формы округлостями, ну и мужской — с выбитыми из камня выпирающими огромными гениталиями. Я сатанею.
Валяюсь в ногах у моего шофера, целую его начищенные ботинки. «Ну пожалуйста, ну что тебе стоит, ну я же прошу!!!» По-моему, он не на шутку взбешен и уже меня ненавидит. Наши вылазки в лес прекращаются — при мне он больше не хочет. Если я чего-нибудь не придумаю, меня разнесет на куски без всякого миномета. В принципе — решительно наплевать, пусть кто угодно, если не он.
Светский левИтак, при случае очередного маминого приема я появляюсь на людях. «О! Вот и Наташа Ростова!» — кричит друг отца, известный актер, над головами толпы аплодируя моему дебюту. Я знала, что кто-то непременно так скажет, опошлив мой выход. Импозантный пожилой джентльмен с седой раскидистой шевелюрой и выразительным, томным, бульдожьим слегка лицом — чего еще надо? Дареному коню в зубы не смотрят. «Здравствуйте, — говорю я, приседая в книксене, — рада вас видеть». — «Дитя мое…» — он переходит на театральный шепот, слышный даже на галерее, где отец рассадил купленных до утра музыкантов, тихо, чтоб не мешать собранию, наигрывающих квартет Брамса. «Ну, все-таки нет, — думаю я, — неужели возьмет да и ляпнет: дитя мое, если бы не мои поседевшие волосы…» Он говорит: «Дитя мое, если бы не мои седины…» — «Да будет вам, что вы кривляетесь, — прерываю без должного пиетета, — лучше послушайте, у меня к вам одно предложение». «Кривляетесь» ему явно не нравится, но что может он сделать, коль скоро с сединами и потрохами зависит от набитого папиного кармана? «Мне нужно избавиться от невинности, или как там по-научному называется? В помощники я выбрала вас». Тихо скулят две скрипки, им вторит охрипший немного альт, и уж совсем осипшая виолончель густо басит в ответ. Мой бедный актер застыл беломраморной статуей с красными от страха глазами. «Только бы не удар…» — в ужасе думаю я. Мы мужественно выстаиваем долгую, приличествующую ситуации паузу. Соображение отказывает моему визави, и он судорожно подыскивает в уме подходящий к оказии, желательно чеховский текст. «Душа моя, — наконец говорит он надтреснутым от волнения голосом, — я… потрясен, помрачен и раздавлен…» Его начинают душить слезы. Протеже отца вынимает из нагрудного кармана визитки душистый тонкий платок и прикладывает к глазам. «Говорю не без горечи, с мучительным сожалением… я вас недостоин… — голос его ломается, но он, скрипя, продолжает, — вы существо юное, нежное, хрупкое, вас ждет жизнь светлая, чистая, ясная… я же старик, потрепанный бурей невзгод и выброшенный на пустынный песчаный берег одинокой моей старости… я старый, печальный пират, обреченный до конца своих дней влачить безрадостное существование заплутавшего усталого путника, который только сейчас, увидев в вас жизнь возродившуюся и новую…» Мне становится скучно. И тут моя безумная мать манит меня фиолетовым ноготком, чтобы похвастать свежеприобретенным любовником — громадным блестящим негром, послом из Зимбабве, с мощными ляжками и неправдоподобно длинными, болтающимися возле коленей руками. У него сверкающие голубизной белки и желтые, пропахшие зноем ладони, в которые он берет мою голову, прижимаясь ко лбу вывороченными наизнанку, расплющенными по лицу, влажными каменными губами. Пораскинув умом, я принимаю единственно правильное решение.
Закон и латынь