Как человека и как писателя его часто вспоминает Иван Лукьянович Дроздов. Который более тридцати лет проработал директором Бюро пропаганды художественной литературы при писательской организации и знает все обо всех. Он говорит, что Владимир Алексеевич был одним из

самых культурных и порядочных людей. И одним из лучших ответсекретарей. Самый демократичный и обходительный.

А лично для меня — он еще и литературный крестный. Если можно так выразиться. Он первый заметил меня и, как говорится, благословил.

Это был серьезный, солидный человек. Временами казался суровым. Когда речь шла о достоинствах рукописи, чистоте русского языка. Помню, как он меня распекал за слово «сосисЬка». (Я написал с «Ь» знаком). Так отчитал, сверля своими глазами — буравчиками, что я запомнил на всю жизнь.

— …Взялись писать, батенька мой, так научитесь русскому языку сначала…

Я готов был провалиться сквозь землю. От его этого «гарнира» к злополучной «сосисЬке». Всякий раз, когда сажусь вычитывать рукопись, я вспоминаю Владимира Алексеевича. Это хорошо мобилизует остроту внимательности при чтении.

Не могу удержаться от соблазна и не рассказать о том, как он меня заметил.

Я жил тогда с семьей под Майкопом, в Хаджохе. Оттуда и послал в альманах «Кубань» свой очерк «Хор Яши Добрачева». О самодеятельном хоре при клубе им. Маркова в Новороссийске. Я был несколько лет его участником.

Очерк попал к Монастыреву на рецензию. Он прислал мне коротенькое письмо: «Ваш очерк одобрен. Готовится к публикации в альманахе «Кубань». Будете в Краснодаре, заходите. В. Монастырев».

При первой же командировке в Краснодар я воспользовался приглашением Владимира Алексеевича. Позвонил ему. Он назначил мне место и час встречи. В писательской организации. Там же находилась тогда и редакция альманаха «Кубань». Захожу. В большой комнате несколько человек. Один сидит за столом. С гладкой лысиной, розоволицый. Смотрит на меня доброжелательно. Он как-то сразу понял, что это я, а я понял, что это он. Говорит присутствующим:

— А это Ротов. Автор очерка «Хор Яши Добрачева»…

Больше ничего не помню. До того был смущен вниманием настоящих писателей, которых впервые видел живьем.

Опомнился уже на улице. И не знаю, куда идти. В моей

голове сумбур. Я был почти вне себя от счастья. У меня даже мелькнула мысль, что и от счастья можно рехнуться.

Наверно я «перегорел» эмоционально, потому что когда появился мой очерк в первом номере за 1961 год, я воспринял это без особого восторга.

С этого очерка и началось мое восхождение на литературную голгофу. И продолжается поныне.

Это мучительно сладкий процесс: начинается все с ослепительной точечной вспышки где-то в космических глубинах души, потом «беременность» замыслом; потом радостно лихорадочная торопливость за письменным столом; потом перепечатка, шлифовка с перелопачиванием гор «словесной руды»; перепечатка на чистовик, окончательное вычитывание и тяжкий путь в редакцию: идешь как бы просить взаймы. Да простят меня редакторы и редакционные работники. Потом тревожные ожидания: одобрено — не одобрено. А потом: поставили — не поставили в номер…

Наконец, выход в свет. Жадное чтение собственного опуса, уколы стыда в местах, где недотянул: вихри возмущения в местах неудачной, на твой взгляд, правки в редакции. А в общем-то минутное удовлетворение и… Плавное такое чувство отдаления от тебя собственного творения: частичка твоей души как бы погружается в глубинный мир людей и тебе уже не принадлежит. И даже твое имя, обозначенное под опусом или над ним, как бы застыло и открошилось.

Таков странный и таинственный процесс творчества.

Об этом мы частенько толковали с Владимиром Алексеевичем у него в двухкомнатной секции.

…На дворе теплый весенний день. Балконная дверь открыта. Лениво колышется тюлевая занавеска, впуская в комнату свежий воздух. В другой комнате тихонько шелестит бумагами Нина Сельвестровна — жена Владимира Алексеевича, — проверяет тетрадки своих учеников.

Владимир Алексеевич сидит в плетеном кресле — качалке, я за столом. Мы пропустили с ним по рюмочке и разговариваем про жизнь. Его лицо из розового сделалось красным. Он говорит, чеканя каждую фразу. После каждой такой фразы он плотно смыкает губы. При этом в глазах его иронические просверки. Он как бы подтрунивает над тем, что говорит. Вызывает на откровенность, на спор. Он любил, когда я ершился. После рюмочки он сбрасывал с себя «мантию» мэтра и был со мной запросто.

Недавно вышла его книжка «Салат из хризантем». Тогда было модно называть произведения «Капля росы», «Тополя в соломе», «Звезды в траве»… Я возьми и скажи ему:

— А при чем тут салат из хризантем?

— Ну как же? — вскинул он свои белесые брови. — Если помните, там Рита как-то обмолвилась, что в Японии едят салат из хризантем. Парню захотелось удивить девушку, пооригинальничать. Угодить, наконец… — И вдруг спросил: — А что, не вписывается моя придумка?

— По содержанию — может быть. А в названии…

Он встал, взял со стопки книжку и подписал мне: «…этот

не очень съедобный салат…»

Сел в свое кресло и продолжил:

Перейти на страницу:

Похожие книги