Уже тут мы узнаём ведущую черту этого человека: прозрачную доверчивость, от собственной чистоты. Свой меморандум он раздаёт печатать по частям служебным машинисткам (других у него нет, он не знает таких путей) - полагая (!- он служил в наших учреждениях - и не служил в них, парил!), что у этих секретных машинисток не достанет развития вникнуть в смысл, а по частям - восстановить целое. Но у них достало развития снести каждая свою долю копий - в спецчасть, и та читала меморандум Сахарова ещё прежде, чем он разложил экземпляры на своем столе, готовя Самиздат. Сахаров был менее всего приспособлен (и потому - более всех готов!) вступить в единоборство с бессердечным зорким хватким, неупустительным тоталитаризмом! В последнюю минуту министр атомной промышленности пытался отговорить, остановить Сахарова, предупреждал о последствиях, - напрасно. Как ребёнок не понимает надписи "эпидемическая зона", так беззащитно побрёл Сахаров от сытой, мордатой, счастливой касты - к униженным и оскорблённым. И - кто ещё мог это, кроме ребёнка? - напоследок положил у покидаемого порога "лишние деньги", заплаченные ему государством "ни за что" - 150 тысяч хрущёвскими новыми деньгами, 1,5 миллиона сталинскими.
Когда Сахаров ещё не знал либерального-самиздатского-мыслящего мира, на поддержку к нему пришёл молодой бесстрашный историк (с его грандиозными выводами, что всемирная закономерность была загублена одним неудачным характером) - как же не обрадоваться союзнику! как же не испытать на себе его влияния! Прочтите в первом сахаровском меморандуме - какие реверансы, какое почтение снизу вверх к Рою Медведеву. Виснущие предметы отягчают воздушный шар. Предполагаю, что задержка сахаровского взлёта значительно объясняется этим влиянием Роя Медведева, с кем сотрудничество отпечатлелось на совместных документах узостью мысли, а когда Сахаров выбился из марксистских ущербностей, закончилось выстрелом земля-воздух в спину аэронавту.
Я встретился с Сахаровым первый раз в конце августа 68-го года, тотчас после нашей оккупации Чехословакии и вскоре после выхода его меморандума. Он ещё тогда не был выпущен из положения особосекретной и особо-охраняемой личности: он не имел права звонить по телефону-автомату, а только по своему служебному и домашнему; не мог посещать произвольных домов или мест, кроме нескольких определённых, проверенных, о которых известно, что он бывает там; телохранители его то ходили за ним, то нет, он наперёд не мог этого знать. Поэтому мою встречу с ним было весьма трудно устроить. К счастью, нашёлся такой дом, где я уже был однажды, а он имел обычай бывать там. Так мы встретились.
С первого вида и первых же слов он производит обаятельное впечатление: высокий рост, совершенная открытость, светлая мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование, к которому потом привыкаешь. Несмотря на духоту, он был старомодно-заботливо в затянутом галстуке, тугом воротнике, в пиджаке, лишь в ходе беседы расстёгнутом - от своей старомосковской интеллигентской семьи, очевидно, унаследованное. Мы просидели с ним четыре вечерних часа, для меня уже довольно поздних, так что я соображал неважно и говорил не лучшим образом. Ещё и перебивали нас, не всегда давая быть вдвоём. Ещё и необычно было первое ощущение - вот, дотронься, в синеватом пиджачном рукаве - лежит рука, давшая миру водородную бомбу!
Я был, наверно, недостаточно вежлив и излишне настойчив в критике, хотя сообразил это уже потом: не благодарил, не поздравлял, а всё критиковал, опровергал, оспаривал его меморандум, да ещё без хорошо подготовленной системы, увы, как-то не сообразил, что она понадобится. И именно вот в этой моей дурной двухчасовой критике он меня и покорил! - он ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он ненастойчиво возражал, объяснял, слабо-растерянно улыбался, - а не обиделся ни разу, нисколько - признак большой, щедрой души. (Кстати, один из аргументов его был: почему он так преимущественно занят разбором проблем чужих, а не своих, советских? - ему больно наносить ущерб своей стране! Не связь доводов переклонила его так, а вот это чувство сыновней любви, застенчивое чувство вело его! Я этого не оценил тогда, подпирала меня пружина лагерного прошлого, и я всё указывал ему на пороки аргументации и группировки фактов.)
Потом мы примерялись, не можем ли как-то выступить насчёт Чехословакии, - но не находили, кого бы собрать для сильного выступления: все именитые отказывались поголовно.