В этой монастырской колонии маленькие злодеи искусно играли роль шалунов-первооткрывателей. Их словарь был затемнен заговорщицкими выражениями, их жесты были по-лесному дикими и в то же время воскрешающими в памяти узкие улочки, обрывки сумрака, куски стен и оград, через которые они перемахивали. Среди этого мирка, управляя им ровно настолько, чтобы из него не вырывалось наружу ничего, кроме бесстыдной ухмылки, двигались монахини в своих пышных, как пачки балерин, юбках. Кюлафруа сразу же сочинил для них балет-гротеск. Согласно либретто, все эти Серые Сестры — хранительницы гиперборейских ночей — выходили на монастырский двор и, словно опьяненные шампанским, присаживались на корточки, поднимали руки вверх и трясли головой. В безмолвии. Затем они вставали в кружок и вращались наподобие школьниц в хороводах, наконец, как танцующие дервиши, вертелись по кругу, пока не падали, умирая от смеха, в то время как капеллан с достоинством проходил в середину с дароносицей в руках. Кощунство танца — кощунство, таящееся в самом его замысле — волновало Кюлафруа, как взволновало бы его, если бы он был мужчиной, надругательство над еврейкой.
Очень быстро, несмотря на свою склонность к мечтательности, или, может быть, как раз по причине этой мечтательности, он внешне стал походить на других. Тем, что одноклассники не принимали его в свои игры, он был обязан дому с шиферной крышей, который выставлял его принцем. Но здесь в глазах других мальчишек он стал всего-навсего арестованным бродяжкой, как и они сами, преступником с той лишь особенностью — впрочем, существенной, — что прибыл издалека. Его утонченно жестокая наружность, преувеличенно непристойные жесты и грубая речь создали ему такой образ, что и циничные, и простодушные дети признали его за своего, а он, стремясь быть добросовестным и до конца играть роль выдуманного персонажа, из вежливости старался ему соответствовать. Он не хотел разочаровывать. Он принимал участие в дерзких вылазках. В компании с несколькими ребятами — компании, организованной по образцу настоящей банды — он помог совершить небольшую кражу в колонии. Госпожа Настоятельница, по слухам, происходила из знаменитой семьи. Тому, кто выспрашивал немного ласки, она отвечала: «Я всего лишь слуга слуги Божия». Такой надменный пьедестал внушает страх. Она спросила у Лу, почему он украл, он сумел ответить лишь:
— Потому что другие думали, что я вор.
Госпожа Настоятельница ничего не поняла в этой детской утонченности. Он был объявлен лицемером.
Кюлафруа, впрочем, питал к этой монахине неприязнь, возникшую странным образом: в день его прибытия она привела его в свою маленькую гостиную, являвшую собой кокетливо украшенную келью, и заговорила с ним о христианской жизни. Лу спокойно выслушал ее и должен был ответить фразой, начинавшейся так: «В день моего первого причастия…», но оговорившись, произнес: «В день моей свадьбы…». От смущения он растерялся. У него было полное впечатление, что он совершил неловкость. Он покраснел, запнулся, сделал усилие, чтобы прийти в себя; но тщетно. Госпожа Настоятельница глядела на него с улыбкой, которую она сама называла улыбкой милосердия. Кюлафруа, напуганный тем, что вызвал в своей душе такой водоворот (который, достигнув илистого дна, поднял его оттуда в платье с белым сатиновым шлейфом и увенчанного флердоранжем), возненавидел старуху за то, что та явилась причиной и свидетелем этого прекраснейшего и тайного события. «Моей свадьбы!»