Когда они вернулись в деревню, было уже темно, над крышами висела большая перламутровая луна. Не глуша мотора, Зима-лето высадил Вовку возле дома и уже хотел щёлкнуть скоростью, собираясь отъезжать, как вдруг стукнули ворота. Мелькнув в свете фары, к мотоциклу бросились две тёмные фигуры.
— Иваныч! Погоди… — подскочивший Петрович одной рукой крепко взялся за руль, другую положил Зима-лето на плечо. — Чё так долго?.. Глуши мотор. Как хошь, а мы тебя не отпускаем! Совсем обнаглел, бегаешь от нас… Давай-давай, у нас всё готово… и баня истоплена — помоешься, попаришься… Только тебя ждём!
— Да, Николай Иваныч, пошли, никаких разговоров, — подала голос стоявшая рядом Мария Николаевна. — Ничего не хочу слышать! Пока моих пирогов не попробуешь — никуда не пущу! А то силком погоню!
Зима-лето вдруг ощутил, как устал, наголодался за день. Ощутил шедшее от Петровича и Марии Николаевны, прохватывающее с ног до головы, как из печной дверцы, домашнее, человеческое тепло. Вспомнил приступ тоски на берегу озера. И заглушил мотор…
Когда, попарившись с Петровичем в старой бане и «обмыв», наконец, новый сруб, они сидели и курили на крыльце, Зима-лето неожиданно почувствовал, что праздник, который он ждал весь этот длинный день, который, казалось, был уже окончательно загублен — этот праздник… наступил. Наступил поздней ночью, когда он его уже не чаял, и было в нём всё, как хотелось — и «поляна», и неторопливый разговор, и даже баня.
Улыбаясь, пуская дым в темноту, Петрович рассказывал, как угощал, а потом кое-как спровадил захмелевшего Генку, который, похоже, подался не домой, а пошёл куролесить по деревне… Как они с женой уже собрались было закрывать плёнкой огурцы в огороде, а туча взяла и свалила в сторону, за лес…
Зима-лето смотрел, как в падающей из двери веранды полосе света, словно искры костра, плясали белые ночные мотыльки, поддакивал Петровичу, слушал ночь. В ней тихо вздыхал ветерок, за речкой дёргали коростели, а далеко-далеко изредка глухо ворчал так и не угомонившийся гром. Как хорошо, как до боли хорошо было сидеть дома, на крыльце, и слушать далёкий ночной гром!
Рядом на ступеньке, привалившись головой к отцовскому колену, дремал целый вечер вертевшийся возле них, но под конец сморённый сном Вовка. Ему снилось наполненное зарёй розовое озеро, и он ловил, таскал из этой зари огромных розовых карасей…
А над головой раскинулось очистившееся к ночи звёздное августовское небо. На Зима-лето смотрела тысячеглазая, бездонная вселенная. От края до края её пробивали зарницы, чертили метеориты. И колдовская красота её отрывала душу от земли, уносила в чудесный мир, где, кроме неё и Бога, больше никого не было.
Июньское утро, пахнущее влажным после ночного дождя асфальтом и мокрыми тополиными серёжками, только разгоралось, когда жена выкатила Андрея Павловича в инвалидной коляске во двор. После душных комнат запахи городского лета нахлынули, как водопад свежести. Жена подвезла Андрея Павловича к стоящему в углу двора рядом с врытым в землю деревянным столиком ветхому креслу с полинявшей обивкой, сняла прикрывавший его кусок целлофана, из складок которого выплеснулась дождевая вода, и помогла пересесть. Подтаскивая руками парализованные ноги, он с трудом перевалился в нахолодавшее с ночи кресло, слегка поёжился.
— Прохладно ведь, Андрюша, давай принесу куртку, — предложила жена.
— Не надо, скоро солнце пригреет. Иди, иди, у тебя там чайник кипит…
Всё же она прикрыла ему недвижимые, вечно мёрзнущие ноги старенькой накидкой и ушла в дом. Андрей Павлович остался один на один с утром. Он любил этот ранний час, когда солнце только выглядывало из-за дальних пятиэтажек, и дворик, и весь мир, словно чаша вином, полнился золотым светом. Золотились, точно отлитые из драгоценного металла, разлапистые лопухи и трава у забора, и покосившийся сарай с торчащим в небо скворечником на шесте, и старый тополь возле столика, и развесистые кусты пионов на клумбе. Золотился и сам дом — с тремя низенькими, выглядывавшими из-за пионовых кустов окошками и маленьким мезонином над поросшей лишайником шиферной крышей, на которой день-деньской прыгали и дрались воробьи. Его тёмные бревенчатые стены в этот час казались бронзовыми.
Из соседнего двора донёсся кашель, приглушённый голос кому-то что-то выговаривавшей старухи-соседки. «Ивановна тоже встала, — весело подумал Андрей Павлович. — Похоже, кошку ругает. Ну всё, день начался…»
А за забором, перекрывая все ближние звуки, шумел, дышал невидимый Андрею Павловичу, но, несмотря на ранний час, уже проснувшийся город. Он шумел, словно море, величественно и ровно: тысячи разных звуков сливались в единый голос. Андрей Павлович слушал, «расплетал» его назад, на составляющие. Вот явственно выделился кукарекающий сигнал автомобиля, вот простучал колёсами далёкий трамвай, где-то на железнодорожной станции чуть слышно пискнул локомотив… Город дышал по-летнему, полной грудью — из-за забора веяло энергией жизни, свежестью утра и запахом цветущей сирени.