Отяжеленное полнотой, с расплывшимися тусклыми чертами, когда-то, видимо, красивое лицо Доры Тимофеевны налилось синью, маленькие глаза сверкнули жалом, она вся напряглась и пошла на него — медленно, тяжело, неодолимо, как каменная статуя Командора, и если бы Лев Иванович предусмотрительно не попятился, получил бы он тяжеловесную отрезвляющую оплеуху. Такое тоже бывало. И не раз. При дочерях, даже при посторонних свидетелях. В подобные минуты Ася, пожалуй, презирала мать, жалея и не понимая отца. Как мог он связать свою судьбу с этой малограмотной, грубой, разнузданной женщиной? Что удерживало его подле? Ну, пусть просчитался по молодости, не разглядел сути за юной красотой и физическим совершенством (на фотографиях молодая Дора выглядела изящной и красивой), но потом, отрезвев от мальчишеской любви (отец женился в двадцать два), разве не мог он переиграть? Что-то есть меж ними неведомое Асе — недоброе, чернящее, порочащее отца. Этим «что-то» мать не только удерживала его подле, но и командовала, помыкала им всю жизнь, причем нарочито громко и вызывающе открыто. Жила на его счет, пользовалась его благами и попирала его же.
Похоже, что необъяснимые, грубые выходки матери — всего лишь реакции на жесты отца, подчеркивающие их разность и несоответствие. Потому-то, верно, в эти минуты мать стремилась обнародовать свое всевластие над мужем, его подкаблученность. Отец был непробиваем. Когда его нервы обросли такой броневой оболочкой? Как удалось ему так закалить и подчинить разуму чувства? И во имя чего? Какой ценой? Все-таки когда-нибудь Ася спросит его об этом напрямик. А теперь, чтоб отвлечь, остудить мать, она сказала:
— Я видела Таньку. В Туровске на аэродроме. Вместе с Иванушком-самосвалушком. Оба — желторотые романтики. Хлебнут горько-соленой турмаганской романтики…
— Верно, Асенька, — подхватила мать. — Я унимала их, унимала. Ку-уда. Север — и только. Подпалят крыла — возвернутся. — И уже иным, заинтересованным тоном: — Как у тебя с Гурием-то?
— Да так… — не договорила и не спрятала этого Ася.
— Уж не разошлись ли? — всполошилась мать.
— А что? — Ася болезненно покривила губы. — Он от Тимура без ума. Обеспечит. Одни алименты рублей двести…
— Неуж так много платят?
— Думаете, их там патриотизм удерживает? Буровой мастер в месяц по тысяче на круг заколачивает. Бывает, и с хвостиком. И Гурий с премиями вокруг той же тысячи ходит.
— Эки деньжищи! — восхитилась мать. — За пять лет на всю жизнь можно скопить. И барахлишка, и машину, и дачку где-нито поближе к солнышку.
— Пять лучших молодых лет ради тряпок и машины? — вознегодовала Ася. — Дорога плата! Может, нам и жить-то осталось всего только эти вот пять лет. А мы их затискаем в балок, обуем в резиновые сапоги, посадим на консервы…
— Не в балке ведь жила, — вмешался Лев Иванович, устраиваясь с трубкой в глубоком мягком кресле. Закинул ногу на ногу. — И консервами, полагаю, могла не питаться. В НПУ и УРС есть, и все службы быта. Килограмм мяса для начальника управления — не проблема даже в Турмагане.
— Ах, папа. Плохо ты знаешь Гурия. Он — фанатик. «Как народ, так и я» — вот его кредо.
— Фанатик — это верно, — серьезно подтвердил Лев Иванович и вдруг негромко и весело рассмеялся, похлопывая себя ладошкой по трясущемуся пухлому животу. — А любовь-то, оказывается, посильней фанатизма. Среди вагончиков и землянок отгрохал особняк для любимой женщины — не дрогнул. На весь Союз прославился, и в приказе наверняка просклоняли, и по партийной линии чего-нибудь да подвесили, а он из особняка не попятился…
Ася нахмурилась, резко поворотилась к отцу, тот предостерегающе вскинул руку с дымящейся трубкой.
— Не сужу, дочка. Знаю: из-за любви. И еще знаю: святых ныне даже в синоде нет. Да и то сказать, смешно было бы, если б начальник нефтепромыслового управления, на ответственности коего не только новорожденный нефтяной Гаргантюа, но и десятки тысяч человеческих судеб, жевал сухари с консервами и ночевал в шалаше…
— Само собой, — приласкала взглядом мужа Дора Тимофеевна. И повторила: — Само собой! И ты не глупи, Ася. Гурий — мужик хоть и поперешный, но работящий. Все в дом. Обратно, сынишку без ума любит. И ты, чай, не обойдена ни лаской, ни вниманием. Разодета, ровно премьерша. Одних щеточек, расчесочек, кремов с духами в сундук не поместишь. Глянь в зеркало. Ни морщинок, ни складочек. Не старше двадцати. Грех на жизнь сетовать. А от добра добра не ищут. Поживи малость тут, поостынь, но глаз с Гурия ни-ни и повод из рук ни на минуточку, а чуть поослаб либо с виду пропал — сейчас же к нему. Не век, поди, там комары да грязюка будут.
— Максимум три-четыре года, — подтвердил Лев Иванович. — Сейчас туда и деньги, и машины, и стройматериалы прут со всей страны. Оглянуться не поспеешь, как там и дома многоэтажные, и гастрономы, и рестораны — все, как надо, и на самом высшем уровне. Нефть нам вот так нужна, — чиркнул мундштуком трубки где-то возле горла. — И с каждым годом нужней. Тут хочешь не хочешь, а строй, ублажай, заманивай. Одними рублями этого не сделать.